Нина Горланова в Журнальном зале 2001-2003 — страница 17 из 92

Если и случалась высокая минута в моем детстве, то на полянке, где я собирала землянику. Там цветы целуются от ветра, запахи плавно чередуются: то — ягод, то — ели, вдруг — черемуховый ветер. Птица кричит: “Кто ты? Кто ты?”. Дерево скрипнет, а после — листья зашелестят…

Я ходила на свидание с полянкой, как на любовное. Волновалась. А чего бы волноваться, она ведь никуда не убежит. Но там могут раньше меня оказаться другие, и тогда уж не полежишь под кустом волчьих ягод, не полюбуешься на паутину с капельками росы. Я волновалась, потому что любила ее — эту земляничную поляну. Это были уроки любви… Кому-то мысленно писала я письма тогда — за подписью “Я и полянка” или “Я и Сарс”. Со всеми хотелось поделиться своим настроением, но не наяву, нет. Наяву может случиться всякое: придут парни и драгоценную материю счастья растворят в кислоте матюков…

Еще одна высокая минута моей жизни случилась на ледяной горке. Это было в дни после ХХ съезда и разоблачения культа личности. Мы с Витькой Прибылевым катились вниз на одной доске: он спереди, я держусь за него. Качусь и кричу ему в ухо:

— Понимаешь! Человек мог ради комнаты в квартире оговорить соседа. Рассчитывал за это получить его жилплощадь.

Так я понимала “культ личности” — через квартирный вопрос!

Моя маленькая душа вместила тогда лишь эту каплю. Я знала, как трудно получить жилплощадь, но понимала, что донести понапрасну на человека ради комнаты — подлость! И какая большая гордость поселилась внутри меня за свою Родину: все уже позади! Люди поняли — они преодолели сталинизм.

Дело в том, что мои родители, прожив несколько лет в Сарсу в одной комнате с семьей друзей — Штейниковых (святые люди: их самих пятеро, но еще терпели всех нас!), однажды самовольно заняли новую квартиру. Хорошо помню ночной переезд — ужас перед тем, что сделают с нами утром… Ну, выселили, конечно, но не на улицу, а дали государственную комнату в коммуналке. О, квартирный вопрос! Во всех странах есть вечные темы: жизни и смерти, любви и ненависти, одиночества и веры, а у нас в России еще одна вечная тема — квартирный вопрос…

Моя далеко смотрящая вперед любовь к свободе подсказала способ вырывать каждый год две-три недели для книг. Я уверила маму, что болит сердце. На самом деле душа ныла без сладких сказок и стихов, но об этом нельзя было заикнуться в нашей семье. И вот в зимние каникулы меня всегда клали в больницу, обследовали и лечили, а я брала с собой две сумки библиотечных книг и глотала их одну за другой. Меня все звали: книгочей. Я лгала, чтоб вырвать кусочек свободы, но сердце в самом деле тогда болело — от стыда перед родными. Я-то отдыхала, а они мою работу по дому должны взвалить на свои плечи (буквально: воду носить на коромысле).

Между нами, читателями, как относиться к тому, что Занусси поставил памятник книге? Живым ведь не ставят памятников… Неужели книга умерла и остался лишь Интернет? Но телевидение ведь не отменило кино, а кино — театр. И фотография не отменила живопись! Нет, я верю, что книга никогда не умрет.

Лучшие минуты жизни проведены со стихами, романами, рассказами. А философы! Я их сначала получила в экстракте (афоризмы из сборников “В мире мудрых мыслей”), а потом нашла собрание текстов “Материалисты Древней Греции”. И так поехало! Над этой моей страстью открыто посмеивались все. (Сохранилась где-то “философема” Миши Черепанова и Семы Гохберга:

Тарелка летат,

Мыслю навеват —

Мир непознавам!

Еще есть мой дневник года так семидесятого, плюс-минус, там я на полном серьезе писала: “Прочла четыреста страниц Рассела за три часа и начисто изменила представление о мире”, “Игорь Кондаков говорил со мной полчаса и совершенно изменил мое понятие о Витгенштейне”.)

Мамины родители не хотели, чтобы внуки звали их бабушкой и дедушкой. Нужно было говорить: тятя старый и мама стара. Дед Михаил Кондратьевич во время войны дошел до Берлина без единой царапины (бабушка Катя вымолила, я думаю). Уже из Берлина пришла посылка от него. Потом вернулись в деревню все воевавшие вместе с дедом. А его нет как нет!.. Оказалось: уехал с молодой медсестрой далеко в Сибирь… Мама моя написала письмо Ворошилову, и деда вернули под конвоем в родное село. Он — видимо — страдал. Пил и по пьяному делу замерз… Что мы знаем о чувствах наших дедов, которые прошли по Европе, увидели ее красоту (в тех местах, которые не были уничтожены войной)? Вернуться в колхозное рабство! Дед стал пасечником, мы на пасеке мед в сотах ели: сладкое недолгое счастье… Помню его в маске, с плавными движениями (нас он тоже просил не дергаться — пчелы этого не любят). И вот на днях стою я в очереди (платить за телефон), заполняю на ладони квитанцию, а от стоящего впереди человека сильно пахнет рыбой, причем — несвежей. Поднимаю голову и вижу красную мощную шею, рыжие волосы, как у деда. Такая волна любви неожиданно хлынула изнутри — до слез! Запах словно исчез. Господи, упокой души рабов Божьих: Михаила и Екатерины!

Бабушка Катя в самом деле была мамой старой — у нее рос Леша, мой дядя — моложе меня на полгода. Сейчас, в две тысячи первом году, когда я пишу эти строки, его уже год как нет в живых, пил-пил и…

Летом шестидесятого бабушка Катя слегла в больницу, и меня бросили на их хозяйство (корова, теленок, два поросенка, куры, огород, печь, которую нужно закрыть так, чтобы не угореть). А Леша влетит с друзьями в дом прямо с грязного двора — мне опять затирать пол. Ведь он всего на полгода младше! Тогда я думала: где мужчины и где мы…

В седьмом классе я подружилась с одной девочкой. И вот зима, мы идем из школы, наслаждаясь запахом пиленого дерева. В Сарсу был деревообрабатывающий завод, и всегда стоял в воздухе чудесный запах леса. Какой-то детский разговор: у кого получается делать мороженое, у кого нет (в снегу крутили вручную стакан со сливками). И вдруг подруга ставит на снег свою балетку:

— Ты понесешь и свою, и мою! — и она гордо идет дальше — впереди меня.

Вот так да! Взять балетку? Если бы ей стало плохо, я бы — конечно — бросилась на помощь, но так… просто? Ни за что! Стою. Подружка, не оглянувшись, сворачивает к своему дому. Она уверена, что рабыня несет ее балетку.

— Ха-ха-ха, — саркастически громко начинаю я хохотать.

Она то ли не слышит, то ли гордынька не позволяет ей вернуться. А я иду дальше, но иногда оглядываюсь. Балетка сиротливо стоит на снегу.

Так она и пропала. Может, кто-то нашел ее и взял, выкинув тетрадки (это, по тем временам, модная вещь — типа дипломата).

С той девочкой я больше никогда не разговаривала. Почему ей захотелось иметь рабыню? Я не знаю.

А во мне откуда взялась свобода? Из чего она родилась?

Я боялась угореть (смерти), родителей, войны, коровы (не раз наша Милка сажала меня на рога), сильно пугали и головные боли, мучившие с детства, а еще был страшен сумасшедший сосед, что с топором гонялся за детьми. Про многое из этого знала подружка. Ну и решила, что ее я тоже буду бояться?

А я отказалась нести чужую балетку! Почему? Тайна личности — в личном выборе. Но каковы причины именно такого выбора? Гены? Книги так повлияли? Пример бабушек, которые ходили в церковь, хотя власти это запрещали? Не знаю точно, что меня вдохновило. Но — буквально — вдохновило! Вдох, еще вдох… я шла счастливая от своей свободы, хотя тяжело дышала от возмущения. И даже сейчас, когда пишу об этом, мое дыхание сбилось… Как девочка могла подумать, что я подчинюсь ее приказу!

Ведь со мной два раза в неделю занимался Шаевич-Шалевич (увы, точно не помню, как писалась его фамилия). Новый учитель литературы, молодой специалист, так сказать. Я заикалась (несильно), а он решил исправить мою речь. Мы нараспев читали стихи:

— Я памятник себе-е-е воздвиг…

До сих пор помню это дерзкое “бе-е” в культовой строчке Пушкина (с тех лет всегда его как будто слышу — была такая дразнилка: “бе-е!”).

И хотя Шаевич-Шалевич — красавец с вдохновенными глазами, никаким тут лолитизмом не пахло. Во-первых, у него жена — перл создания (математичка), во-вторых, я — некрасивая рыжая девочка с веснушками (а косу прятала под себя, когда садилась за парту, чтоб мальчишки сзади не дергали). Почему же он захотел со мной заниматься? Скорее всего, по доброте душевной. А может, почувствовал во мне какую-то преданность литературе? Это вполне допускаю. По сравнению с уборкой навоза, стихи — это —о! — сладкие звуки.

От заикания я не излечилась, но приобрела нечто большее. Ведь выходило, что мужчины — такие же люди, как мы. Неужели? Но выходило, что такие же… Я до встречи с Шаевичем-Шалевичем не видала доброты от этой половины человечества. От женщин — очень много! Моя первая учительница — Валентина Яковлевна Устинова — умирая от рака (это третья четверть первого класса), завещала… купить мне платье на память о ней! (Об этом мой рассказ “Половичок”). А мужчины? Отец — суров. Оба деда с женами своими были так строги, что бабушка Анна мечтала хоть на год пережить мужа, чтоб пожить “слободно”. И пережила.

Друг мой, Витька Прибылев, уехал с родителями из Сарса и даже ни разу письма не написал.

В общем, в лице Шаевича-Шалевича я приобрела навсегда идеал мужчины: чтобы добрый, умный, смуглый.

Но главное все-таки в том, что Шаевич-Шалевич словно витамины “слободы” милой мне подарил… и я смогла выстоять в истории с балеткой. Да, со мной отдельно занимается учитель литературы! Мы не рабы — рабы не мы. Нет, нет, не мы.

Почему я поехала поступать в автодорожный техникум? Чтобы из дома вырваться, а куда — все равно? Или сидели в нас крепко советские строчки о романтике: “Вьется дорога длинная — здравствуй, земля целинная…”?

Свердловск мне понравился. И все силы я старалась вложить в экзамены. Однако меня не приняли… Некие знаки судьбы, видимо. Но я-то не поняла тогда. И ходила понурая: мол, наше образование в Сарсу никуда не годится, мне и в институт не поступить, раз в техникум не смогла. Что же делать? Думай, Нина, думай! Память хотя бы развивай. И стала я учить наизусть “Евгения Онегина”. Не нравился нашей корове Милке Евгений Онегин. Дою-пою: “Когда же смерть возьмет тебя!”. Она копытом по ведру — раз! А меня опять на рога…