Нина Горланова в Журнальном зале 2001-2003 — страница 21 из 92

И вскоре случилась нелепая, детская ссора. Почти из-за ничего, но Витя к ней отнесся так серьезно. Я унижалась, просила простить меня, ничего не срасталось, однако…

Когда я узнала, что он женился, шла полубезумная: жизнь-то кончена! Честно, так казалось.

Без сознания, без сознания,

Я, не зная куда, бреду,

Ноль внимания, ноль внимания

Все вокруг на мою беду…

(Бедная атеисточка — не знала тогда, что можно попросить у Него помощи? А как же не знала, если СВЕЧУ пообещала за поступление в вуз, а за счастье вот с Витей — не догадалась? А это значит, что состояться — поступить — значило для меня больше, чем взаимная любовь. Выходит, так.)

И не понимала, что это — благо для меня. Встречу другого, более мне подходящего мужа…

Через два-три года после того, как Витя женился, я пришла в гости к Смириным. Висит в рамке новый портрет на стене. И это — он! Я задохнулась от удивления:

— Откуда у вас это?

— Ну, вы же прекрасно знаете, откуда — вырезал из “Чукокколы” Осю и увеличил, — ответил Израиль Абрамович.

Значит, портрет — Мандельштама! Но как похож на “Скворушку” моего. Эх, знай я раньше… дети мои походили б на Осю. Но как там у него: “На дикую, чужую мне подменили кровь”? Вот и у меня так было с Витей — наркотическая зависимость. Нет, спасибо, больше не хочу.

Но через день встретила случайно его в городе — возле магазина “Цветы”, сразу первая мысль: “Не то платье. И туфли не те…”. До сих пор отказываюсь сниматься на TV: вдруг он увидит, как я выгляжу. Ужасно, ужасно. Истоптанная, надруганная фраза, но так: “Ужасно, ужасно”. Словно для него хотела бы выглядеть всегда наоборот.

Недавно позвонила подруга: сын “Скворушки” стал писателем — издал книжку. Даша моя, любящая “Филамур”, сразу:

— У тебя, мама, сын физик, а у него — сын писатель. Словно поменялись.

Весь пятый курс у меня депрессия (не могу жить после разрыва с Витей). К тому же мне не дали общежитие, возможно, комендант, укравший икону, не хотел меня видеть (а он — еще и шофер ректора, всемогущ). Я ночую то в Словарном кабинете на столе, то в редакции “Пермского университета” — на кипах старых газет. Моюсь у Шуры, пальто шью у Кати Соколовской.

Катю КОЛЛЕКТИВ звал: Катра. И вот она пускает меня на три дня, ангел мой! И я строчу, приметываю, глажу, снова строчу. Главная выгода от нового пальто та, что старым я могу укрываться, когда ночую в Словарном кабинете. Бедуинский образ жизни. Но молодость тем и хороша, что веришь: все в конце концов обойдется. Я бешено пишу доклады и езжу на конференции: то в Горький, то в Новосибирск. Снова три или даже четыре раза в Акчим. Потому что там всюду есть ночлег: простыни, подушка и одеяло! Научилась ценить простые радости.

Я еще пишу диплом, а уже говорю Вере: “Через два года защищаю кандидатскую, а еще через три — докторскую!”.

— Горланя, зачем тебе докторская?

— Не хочу, чтоб энергия зря пропадала…

Ночлег есть и в Москве — мы на преддипломной практике. Живем в общежитии в Сокольниках. Истерики каждый день — четверть КОЛЛЕКТИВА влюблена в Юзефовича, а он — в кого-то на стороне. (В 1999 году мы с ним встретились в Москве — после пятнадцати лет разлуки. Зашли посидеть в ЦДЛ. Леня все повторял: “Нинка, я тебя сразу узнал!” — “Слушай, я тоже… а что тут такого?”

— Да вот приезжала Люська — я ее не узнал (имя изменено).

— Ты серьезно?

— Но это еще не самое страшное...

— О!

— Самое страшное, что она меня не узнала.

— Не может быть — она так тебя любила! Все пять лет в университете.

У нее в столице сын, внуки, она приезжала к ним, а с Юзефовичем — попутно повидалась.

Здесь уместно привести историю из 2001 года. В апреле я была в Москве, а наша дочь Соня в те дни родила сына. В Перми. Мой муж один пришел в роддом. Соня как раз вышла в вестибюль.

— Вы можете позвать Соню из пятой палаты?

— Папа, это я!

Наш друг-чаадаевед Наби так прокомментировал странное происшествие: “Он не узнал ее такой, какой ее создал Бог”.

Соня родила, стала матерью — такой, какой ее создал Бог.

А Люся, может, в роли бабушки… такая, какой ее создал Бог. Вот Юзефович ее и не узнал. Сам он стал известным писателем — таким, каким его создал Бог, и она не узнала его.

Мне, кстати, все хотелось спросить, помнит ли Леня, как я на него однажды надела лавровый венок… Я и тогда верила в Юзефовича.)

Но вот и выпускной вечер. А в конце его, на фоне плакатов “Не забуду глокую куздру!” и “Не забуду Мишу Бахтина!”, при Сахарном (!) мне Р.В. говорит:

— Нина, если вы верите моему педагогическому чутью, не ходите к Сахарному! Все равно ведь вы станете писательницей.

Я онемела. Ни слова в ответ. В душе кипит протест. Не ходить на кафедру? Как же это так! Мне, девочке из поселочка, предложили такую престижную работу, а я что — кочевряжиться буду? Сахарный лишь на плакаты рукой указал: мол, выбирайте, с кем вы — с лингвистикой или с литературой. С глокой куздрой или?..

Я потом отвела его в сторону и прошептала: “Леонид Владимирович! Вы же знаете — я, конечно, доверяю ее педагогическому чутью, но… ее заносит иногда. Я вся уже на кафедре”.

Важная деталь: распределение тогда в основном было какое — в деревню, в глушь. То есть я должна вернуться на круги своя, а мне повезло — в Перми оставили. Это явно подарок судьбы.

Тем не менее уже через небольшой промежуток времени после этого разговора с Р.В. мы с Катей Соколовской пишем не только диссертации, но и роман (в соавторстве). Эксцентрический. “Коридор”. Кумир-то известно кто — Булгаков. Первую фразу я даже помню: “Горело похоронное бюро”. Оно в самом деле сгорело в тот день, когда умер ректор. Мы носились по городу как угорелые. Наконец из купленных в ЦУМе свадебных букетиков сплели венок от факультета, замаскировав излишнюю бело-розовость траурными лентами. В романе гроб заказали на фабрике деревянной игрушки, а в жизни как было, я уже забыла…

На самом деле ректора все жалели, потому что любили. Да и мне ведь он подписал распределение на кафедру!

В “Коридоре” мы похороны просто сделали завязкой… Главная тема политическая: борьба за свободу против сталинистов, которые травили Р.В. Ими руководил не ректор, а обком!!! Несладко пришлось почти всей кафедре русской литературы. Мне недавно напомнила о тех социотрясениях Рита Соломоновна Спивак.

— Не могу забыть, как Королев у меня защищал диплом по Андрею Белому! Тогда это было очень опасно. Вот Толя закончил говорить, спускается в зал, повисла мертвая тишина, и я — не выдержав напряжения-волнения — встала со своего места и иду ему навстречу — жму руку… мы чувствовали себя в окружении.

Да и мы с Катей, когда писали “Коридор”, все время чувствовали себя в окружении, поэтому якобы нечаянно забывали на виду страницы рукописи о революционной Мотовилихе. “Над Камой вставал багровый восход. Рабочие спешили на маевку…”

В дневнике сохранился диалог о романе “Коридор”:

— Будем писать его до тех пор, пока на свободе!

— А потом будете выстукивать? — смеется Сахарный.

Главный герой в “Коридоре” — Шурик (Баранов). Амбивалентный. Он предпочитает игру на повышение. Нельзя переводить разговор с ним на бытовые темы, сразу услышишь: “Не убожествляй!”. Но когда Шурик напивается…

Так было не только в романе, но и в жизни. Мы с ним любили одно обращение: “ДРУГ МОЙ” (“Друг мой, скажи”), но после стакана вина Баранов начинал всех называть ГНУСНЫМИ и меня тоже.

Я полагала, что “Коридор” сохранился в моих архивах, но пока никак не могу его найти, увы.

Герчикова как звали, не помню. И мне даже стыдно, что забыла это имя, ведь он единственный из мужчин говорил что-то в таком духе: мол, при виде моего лица ему хочется взлететь и парить, потому что я похожа на актрису Лаврову из фильма “Девять дней одного года”. На самом деле куда мне до нее, но комплименты иногда тоже нужны… В Новосибирске вдруг разогнали клуб интеллектуалов “Под интегралом”, и семья Герчиковых оказалась в Перми. Я брала у них американские издания Гумилева, Мандельштама, перепечатывала, переплетала в золотые ткани. И раздаривала. Лина Кертман из Москвы привозила (от друзей) переписанные ею главы из книги Чуковской об Ахматовой. Я, бывая в столице, слушала пересказ Тани романа Солженицына “В круге первом”… Помню, как Александр Абрамович Грузберг перепечатал для меня какой-то запрещенный текст Стругацких. Сколько дружб родилось на этой почве! Несвобода прижимала нас друг к другу, заставляла объединяться в поисках дефицитных книг. Я посылала Танечке сборник Тарковского, она мне — альбомы из магазина “Дружба”. Мой друг Химик (прозвище) хвастался, что напился раз в жизни, и сразу его хулиганы раздели до нитки, но том Хэма под мышкой остался при нем — так он крепко прижимал его к себе.

Книжных продавщиц мы задаривали цветами и шоколадом. Зато приходишь, а тебе сразу шепчут:

— Новеллочки поступили.

— Какие?

— Хакса. Вы спрашивали вчера. (Имелся в виду Хаксли, сладчайшая по тем временам проза. Это сейчас кажется: зачем Хаксли? Ведь совсем не гений! Но ничего нет почитать более интересного-то, вот и брали все редкое. Так жуют штукатурку, когда кальция не хватает в организме.)

У меня тогда было два вида снов: как я смотрю неизвестные альбомы по живописи… или о том, что мою библиотеку растащили, пока я на работе. Еще в девяностых годах, когда магазины уже ломились от книг, я видела “книжный” сон: якобы еду на лошади в глухую деревню — в надежде там купить редкий экземпляр.

Письма (мои и мне) в основном состояли из “книжных” новостей. Я даже родителей просила покупать мне новинки. Мама сообщала: “В центральном дали вот что:

1. Три повести о малыше и Карлсоне.

2. Джордж Гордон Байрон.

3. Выйди из пустыни.

4. Современная фантастика.

В стеклянном дали две книги: серия “Жизнь в искусстве” и альбом “Художник—время—история”, цена 2 рубля 23 коп. Пришли еще список, может, одна из десяти будет. Конечно, они хорошие по себе забирают, тоже запасаются”.