Все-таки с ректорами мне везло, если честно! Один оставил в университете, другой дал две комнаты!
Снова Виниченко, Бубнов и все-все-все помогли нам переехать. Книжки сбрасывали на одеяло, переплеты летели, но Бог с ними, с переплетами! Когда Босх подарен Яковлевой, жалеть нечего. Вася заметил книгу Фланнери О’Коннор (я начинала писать, подражая ей). Бога ради, забери ее, Василий! Название “Хорошего человека найти нелегко” уже не близко мне. В эти дни я думаю, что плохого человека найти нелегко.
Мы — дома! Какое это, оказывается, сладкое слово: дом! Правда, верхний этаж, крыша течет, но крыша — не труба под полом. Крыша течет иногда, а труба — всегда…
Тут нужно сказать, что Антон был в больнице, когда мы переезжали. Настолько унизительно и страшно одновременно было все это — захват отсека готовить, книжки перевязывать и пр., что я потеряла бдительность и чем-то не тем его накормила (Соня была еще грудная). Ну и диспепсия, конечно. Ко мне на ночь приехала Катя Соколовская. А обе мы учили ведь медицину в университете (медсестры запаса). Но, видимо, плохо учили, увы. Я вообще все в обмороки падала: в морге и на операциях… В общем, под утро мы все же решили вызвать “скорую”.
— Какая вы жестокая мать! — сказал врач. — Ребенок полностью обезвожен.
С тех пор я всегда сразу вызываю “скорую”! Да и медицину пришлось освоить — на своих болезнях. Но речь об Антоне. Он лежал в больнице, а мы переехали. И я его стала готовить: новая квартира, новая квартира! Он вошел в наши две еще полупустые комнаты, и я жду его реакции. Наконец он воскликнул:
— Вот оно — Миро! (увидел за стеклом книжного шкафа знакомую обложку).
Вдруг он нахмурился. Что случилось?
— Мне крошки в пуп попали.
Лето, да, в майке ел, наверное, в палате… Достаю из пупа крошки.
— А квартира-то тебе нравится?
— Раньше у нас была теснокомнатная квартира, а теперь не теснокомнатная. Но Соня, мама и папа…
Не договорил. Но мы все поняли: где есть папа, мама, Соня, там и хорошо ему. Тоже неплохая философия.
Вскоре я начинаю делать очень много резких движений:
ухожу из университета,
мы берем приемную дочь,
я начинаю КАЖДЫЙ день писать (рассказы).
У розы — шипы, у коровы — рога, а у начальницы моей что? Непредсказуемость. Зав. Словарным кабинетом была одно время моим идеалом. Сохранилась открытка от нее: “Милая Ниночка, моя фея добра и печали!..”. Видимо, после разрыва с Витей я слишком долго ходила печальная…
Нет, нужно начать с того, что она взяла меня в Словарный кабинет, о чем я долго мечтала. (Руководил диссертацией Сахарный, а материал-то — акчимский.) Кроме того, она — генератор идей!.. От нее мне перешли слова “соблаговолите” и “осерчали”, а уж как она школила меня в плане манер! Это происходило ежедневно. Если я в коридоре разговаривала с юношей, который имел наглость прислониться к стене, то получала по полной программе: “Как же надо, Нин, себя не уважать” и пр.
Но и я в ответ отдавала все силы словарю! Года два печатала первый том до вечера — в одиннадцать я у нее дома, а в половине восьмого утра — уже снова там. Беру вычитанные страницы и набело их перегоняю.
А перепечатка словаря — вещь необыкновенно сложная. Одних условных знаков вагон и маленькая тележка. Для всех — разные правила. Иные даем курсивом (то есть текст нужно подчеркнуть волнистой линией), кое-что — пунктиром, еще — в скобках или после запятой… Но вот родился Антон, позади два месяца декрета — я вышла на работу. Слава учился во вторую смену и до обеда был с сыном, а я как кормящая мать имела право уйти пораньше из Словарного кабинета. Однако моя начальница работала до полуночи и от других требовала того же. Как глупо получилось, что я не сразу поняла: меня просто выживают…
Если я приходила в единственном светлом платье, то получала вдруг приказ срочно вымыть окно. А тогда в Перми со стиральным порошком были проблемы. И я начинала переносить мытье на завтра: вот приду в темном платье…
— Нет! В пять мы с Соломоном Юрьевичем будем редактировать — окно к этому времени должно быть чистым.
То есть я вместо того, чтобы заниматься с ребенком, должна потом два часа мылом отстирывать светлое платье. Жизни не стало.
И после рождения Сони я уже взяла годовой отпуск, за время которого хватанула свободы, чувствую — вернуться не могу в университет! Все начали уговаривать: диссертация готова — не нужно уходить. Но свобода уже стала дороже всего.
На самом деле, какое счастье, что меня выживали из университета! Я лишь теперь понимаю: ученый бы из меня никакой. Правда, в дневнике 73-го года есть запись: “Шаумян похвалил меня за умный вопрос” (понимай — САМ Шаумян, приезжавший читать лекции). Но умный вопрос еще не значит, что я бы могла на что-то дать умный ответ… В сущности, мне нравилось только записывать яркую акчимскую речь… А сама я, может, не ушла бы. Зато тут — когда закончился отпуск, подала заявление об уходе. Надо искать работу, а у меня — как назло — температура и горло болит невыразимо. То есть выразимо, но не одним словом.
— Кажется, что внутри огромные пространства, — объясняла я Славе.
— Леса, поля и так далее?
— Во всяком случае еще вон там, у соседнего дома, болит. Хотя я знаю, что снаружи моя голова заканчивается здесь, в нашей комнате. Но внутренним зрением-ощущением я целый мир внутри обнаружила: колет, щиплет, царапает, режет, а в одном месте даже пульсирует.
Слава понимающе кивает: да, это известное явление — фридмон.
— Как?
— Фридмон. От имени ученого, открывшего его… Он был Фридман.
— А что за явление-то?
— Ну, если ты находишься в чем-то, в шаре, допустим, то изнутри он кажется бесконечным. А вышел — снаружи он маленький. Понятно?
Да, но… не хотелось болеть болезнью из физики. Нелегко переносить, что снаружи — голова, а внутри — вселенная боли. Но болезнь в конце концов прошла, а слово ФРИДМОН в нашей семье осталось. Сначала сделалось привычным, а потом и просто необходимым.
…Устроилась в библиотеку вечерней школы:
— Берите “Трое в лодке, не считая собаки”!
— А нет ли “Двое в лодке” и уж без собаки, конечно?
Каждый день рассказываю мужу о своей библиотечной службе, пока не понимаю, что попала в новый фридмон!
Разрезанное яблоко белеет бабочкой. Семечкам внутри тоже казалось, что сочная мякоть — весь мир, а теперь что (надо ложиться в землю, а она такая огромная — что яблоко по сравнению с нею!).
И писательство — тоже фридмон. Да что писательство — каждый рассказ! Ведь там свое пространство, ритм везде разный, время течет то быстрее, то медленнее. И свое небо — и свой низ. Закончил писать — вышел автор из фридмона, сразу занырнул в другой…
Фридмон по имени Наташа появился у нас в 1978 году. С писательским фридмоном у него было кое-что общее — горение. Когда рассказ пошел, все забыто, я очнулась — на кухне черно, а полотенце, которое кипятилось, сгорело в уголь. Вдохновение пахнет горелым полотенцем. С Наташей же горели нервы. В первый день, помню, она 29 раз прибегала со двора с подружкой (поесть, попить, в туалет, за конфетой, переодеться, за куклой и пр.). Я всякий раз вставала из-за машинки и открывала дверь. Считала не я, а сосед дядя Коля — он, оказывается, спичку ломал всякий раз, когда слышал звонок в дверь. У него тоже нервы... На следующий день для Наташи мы сделали отдельные ключи.
Только недавно поняла, чем меня сразу взяла Наташа. На ней были материны золоченые босоножки, как у “Олимпии” Эдуарда Мане! На ребенке это выглядело так нелепо — до слез… Было ей шесть лет (а мне, в сущности, и того меньше, видимо, раз я так безосновательно верила в успех). Сонечке исполнилось только два. И это было столкновение миров! Наташа могла ей небрежно бросить:
— Отойди, а то так дам, что ты улетишь!
— А я вообще летать не умею, — совершенно честно отвечала дочь (летают ведь птицы, так она понимала).
И все-таки поверх всего шло облако огромной любви к нашей приемной дочке.
Первые две недели помню как сплошное вдохновение, даже несколько заполошное. А если учесть, что я и рассказы пишу не словами-образами, а любовью-жалостью, то много оказалось общего между этими двумя фридмонами…
Нас все спрашивали: зачем взяли чужую девочку, и мы отвечали правдиво: мать Наташи посадили. Мы же раньше ее подкармливали, водили по врачам, как бы все получилось автоматически.
— Понятно. Вы — автоматы.
— Нет, мы не автоматы.
— Пулеметы?
Чтобы прервать этот разговор, Слава начал читать свои вирши:
Клавиш биенье в квартирном фридмоне,
Тайнопись трещин на желтом фоне,
Крови кипенье от склянки чефира
Нам заменили сокровища мира…
Ну, чефир здесь явно для рифмы, мы пили просто крепкий чай.
А приемная дочь в самом деле дарила нам много приятных сюрпризов! Порой от нее исходил какой-то свет, как от Наташи Ростовой — не небесный, а земной, но утешающий.
— Теть Нин, когда я прославлюсь, ты будешь только во французских платьях ходить.
Правда, чаще она говорила: “Теть Нин, ты такая простая!” (в смысле — наивная). Я просила: “Называй меня хотя бы ВАШЕ ПРОСТЕЙШЕСТВО”. Сама Наташа могла выдать такое, что никогда не пришло бы мне в голову! Мол, почему в “Цветике-семицветике” девочка не оторвала один лепесток и не загадала: “Пусть у меня будет еще один волшебный цветочек”? Я иногда звала ее так: Цветочек. Чаще — двойным именем:
— Цветочек-деточка, беги погуляй, а я поработаю.
Работа, кстати, двигалась поначалу совсем плохо. Слава с тоской смотрел на мои первые рукописи, вслух читал первую фразу:
— Небо над поселком было серым, — замолкал, а потом добавлял: — Да, небо было серым, как рассказ, лежащий перед вами, читатель.
Он сам стал писать фантастику, где роились такие сгустки образов, что мне пришлось учиться у мужа. Наконец два моих рассказа напечатал “Урал”. А Славу вскоре пригласили на совещание по фантастике. Мне пересказывали такой диалог: “А Нина с ним поедет?” — “Зачем?” — “Так она же за него пишет все!”. Но подруга, которая отвечала, резонно заметила, что все наоборот: Горланова без Букура строчки сочинить не может — он все правит у нее…