Нина Горланова в Журнальном зале 2001-2003 — страница 45 из 92

ых. Засыпая, Егор думал, что запах сена такой вкусный, как будто лежишь в салате и им можно закусить...

Лидия и Бояршинов почти не пили. Лидия — потому что у нее и так была врожденная эйфория, а потом — наоборот — затошнило от грозящей прогулки с Бояршиновым. Никуда не денешься, если здесь, в колхозе, он ей начал нравиться. Бояршинов выпил немножко, чтобы совсем-то уж не выпадать из этой толпы, но решил вернуть себе нормальное состояние.

— Лидия, хотите...хочешь...прогуляться до церкви, я тут ее заметил, когда мы въезжали в село. Красивая — на крыше, вместо разрушенного купола венцом растут деревца, — он говорил с надсадой, словно боялся, что его здесь не оценят, и заранее страдал, что не поймут его во всем блеске — или тонкости.

— Женя, подождите минутку, — сказала она, чувствуя, что в животе все тяжело заворочалось в предчувствии тонких отношений. — Подожди меня.

Возле конторы стоял раскрашенный под бронзу бюстик Ильича. В трещине ушной раковины жутковато белело гипсовое мясо.

— Гениально! — пылко вскричал Бояршинов. — Настоящий поп-арт! В жизни тоже у него все сосуды были заизвесткованы. Это теперь все знают — он выработался до конца.

Лидия ждала, что сейчас Бояршинов заговорит о сифилисе Ленина, ведь тогда много слухов носилось про сифилис: у Есенина якобы был сифилис, у Маяковского, у Блока, у Инессы Арманд и так далее. Отец Лидии обронил однажды, что сифилис в материалистическом сознании — замена всемирного греха. Грех пронизывает весь мир, но — в виде сифилиса.

— Я тебе, Женя, по секрету скажу, папа тоже где-то по секрету слышал: Ленин в конце жизни буквы не узнавал и не выговаривал. Когда ему принесли конверт с буквами, он ни одной не узнал, но радостно улыбался и весь конверт положил себе в карман.

— Три-то буквы Ленин все-таки выучил перед смертью, — неприятно скривился Женя, но вдруг увлекся. — Буквы — это только знаки, а не сущности. Хотя как сказать! Наверное, они развились из сакральных значков, которые и были одновременно сущностями. А — Алеф — альфа — на иврите это понятие “тысяча”. То есть первая буква как бы открывает бесконечность сущностей...

Лидия и Женя миновали перелесок.

— Хочешь, я преподнесу тебе самое красивое, что здесь есть?

Ветер обвис в воздухе в ожидании удивительного подарка. Лидия приятно испугалась и по-украински вытаращилась. Подстегнутый ее распахнутым взглядом, Бояршинов побежал по краю капустного поля и вывинтил из земли кочан.

— Видишь, это самая большая роза на свете!

В самом деле, кочан был похож на гигантский бутон — растрепанные лепестки с сине-зелеными сосудами. Осторожно косясь на Женю: не издевается ли, Лидия положила капусту в придорожный бурьян. Выходка Бояршинова была слишком рассудочной, а ей хотелось чего-то другого.

— Лидия, давай залезем на эту церковь, если только внутри не кишат крысы...

Лидия не испугалась возможных крыс: очень ей хотелось почти братского (но не совсем братского) тепла. Они вошли внутрь, в полумрак. Посреди церкви стояла телега. По стенам мерцали какие-то нарисованные глаза. Бояршинову захотелось перекрыть призыв к тишине, который словно стоял внутри церкви. Он с телеги подтянулся и влез на колокольню.

— Мать рассказывала, что у них в деревне колокол сбросили, так он ушел в землю, как в воду, скрылся целиком. А ведь земля там убитая ногами... Давай руку!

И вот тут Лидия почувствовала, что рука— то у него в самом деле теплая, но какая-то извивающаяся, как будто она пружинила и удлинялась.

— Пусть хоть все оборвется, — не разожму, — подумал Женя, и у него захрустело в спине.

Лидия первая отцепилась, разжав свои пальцы — длинные и смуглые, как у древнееврейской принцессы.

Тут они заметили, что уже темно. Повсюду начала просачиваться какая-то лишняя ненужная темнота, уже неприятная. В городе такого не бывает.

— А ты не боишься? — спросил Женя. — Тех, кто бродит...

— Нет. У меня два ангела за спиной.

— Я, пожалуй, тоже буду так думать.

Лидия не знала, у всех ли должны быть ангелы и одного ли они вида: может, у евреев одни, а у прочих другие. Но вслух она сказала:

— Киевская бабушка рассказала про ребе Шая: он про себя так выражался: “Ничего не боюсь, потому что у меня все время за плечам два ангела”.

Тогда Бояршинов заговорил о смерти — скороговоркой, стараясь и близость этим купить, и в то же время не желая длить в темноте неприятную тему:

— Мне было пять лет, когда я спросил на ночь у матери: “А мы все умрем?” — “Спи давай!” — заорал отчим. И я понял, что все.

В темноте вдруг оказалось множество кочек и камней, которые как будто выползли из леса на дорогу. Такое у Лидии и Жени было ощущение, что их при свете не было.

Под высокой лампочкой стояли Надя Бахметьева и Витька Шиманов, они курили, причем Витька выпускал дым боковиной рта, стараясь не попасть на собеседницу. Надька говорила, окутываясь дешевым болгарским дымом:

— Мы здесь стоим, а где-то в это время есть такая любовь, перед которой все наши чувства — просто пыль...

Ей хотелось, чтобы ей возразили: нет, не пыль; хоть бы кто-то возразил: у нас тоже что-то есть-будет необыкновенное.

Они зашли в свой жилой сарай, нашли “полбанки”, и тут Бояршинов произнес:

— Выпьем за виллы в Ницце, которые у нас еще будут!

Лидия поддержала:

— Да что там виллы, я верю, что у нас будет целый квартал свой в Ницце!

Обида винтом прошла вдоль всего тела Жени: вон оно что — Лидия поняла, что для меня это серьезно, и решила вышутить. Это за то, что я не смог поднять ее с телеги на колокольню... Теперь так будет все время... Неужели им вокруг не ясно, что он, Евгений Бояршинов — единственный, и — конечно — у него есть недостатки, но о них могут судить только люди того же разряда? А таких еще поискать.

А Лидия поняла вдруг, что Ницца — не шутка. Цели-то у него все — мимо нее. Но желание выше понимания, и она с новой жадностью слушала Женю. Он говорил:

— Жизнь-это болото, и мы идем по кочкам. Трясине доверять нельзя и кочкам доверять нельзя.

Шиманов поинтересовался: как же каждую кочку можно допросить на предмет надежности?

— Я к человеку отношусь так: жду плохого, пока он не докажет обратное...

— Как кочка докажет, если ты не наступишь на нее?.. Так и человек: сначала поверим друг другу, — Шиманов не сдавался, — что мы друг другу опора. На пять лет хотя бы, университетских.

Бояршинов уже второй раз за этот вечер с хрустом вывернул разговор:

— Смотрите, а в Шиманове что-то есть такое помидорно-здоровое. Ха-ха-ха (красивым баритоном). Но помидор ведь тонкокожий овощ. Тонкокожее здоровье такое. Но помидор ведь может лопнуть, вот и все.

Все время мигало электричество. И в этом вибрирующем свете Лидии показалось, что смоляные кудри Жени вьются, как реденькие облачка в жаркий день. Но шевелюра не виновата, что она похожа на крученые мысли и поступки хозяина. Не виновата, а отвечать придется все равно: через двадцать лет она вся уже сойдет. Но Лидии не важны волосы, ей хочется с ним быть...и через двадцать лет.

— Зло, в котором я подозреваю человека, оно ведь и во мне, — усложнил картину мира Женя.

— Ты, как следователь НКВД, — те тоже говорили, что можно каждого посадить в лагерь, — громко заявила Надька.

Лидия растерялась: начался не спор, а какая-то свара. Она стала лихорадочно думать: что бы тут Пушкин сделал? Или Чехов? Что бы сейчас сделал Хемингуэй? Ремарк бы, ясное дело, сейчас бы как плеснул всем кальвадоса.

А Бояршинов сказал задумчиво и по-отечески Шиманову:

— Старик, ты еще поймешь, что человек — загадка с несколькими отгадками...сложный узор красивее простого, понял? — и хитрая пьянца играла в его глазах.

...Засыпая, Надька решила: надо завтра посмотреть, какие тут местные механизаторы водятся.

Лидия всю жизнь засыпала поздно, поэтому в час ночи она поставила перед собой зеркало, которое они купили в складчину в сельмаге. Оно было в грубой пластмассовой оправе под цвет красного дерева — с грубыми выпуклостями, под резьбу. Не выпуклости, а гребни. Эти гребни навевали Лидии мысли о червяках, змеях, драконах. И в этом обрамлении показались ее лицо... “Себе-то я нравлюсь. И почему я больше никому не нужна? Жить дальше так невозможно! Надо, чтоб срочно кто-то это понял, но не будешь же объяснять направо и налево, тут как раз понимание и закончится.”

Мышь в богатой почти черной шубке вывела бесшумно трех еще не сильно одетых розовых мышат. В углу валялись брошенные Бояршиновым медовые краски. Они были вымазаны почти до конца, зато кругом висели шаржи на однокурсников. Егор был чем-то вроде робота, вырезанного из дерева, а Лидия — со здоровыми, туго набитыми щеками и непривлекательными глубоководными глазами. Лидия возмущенно сказала в зеркало: “Ну и сколько у него ума, у этого Бояршинова! Откуда он взял эти щеки?” Мышь тоже заинтересовалась работой Жени: она волочила по полу желтый брусок. Получался такой грохот, что мышь иногда останавливалась в изумлении: неужели на этот момент жизнь удалась и никто не отберет медовые краски?!

Лидия взяла химический карандаш, который на влажных местах бумаги давал фиолетовый рефлекс: “Аллочка, дорогая, сколько времени прошло, с тех пор, как я уехала в колхоз! Если б я жила в Киеве, он бы назывался “коллективнэ господарство”. Все так накапливается у меня: в Киев я не съездила, родители не понимают меня совсем и никто здесь не обращает на меня внимания. На самом деле тут столько всего, что я только по пунктам намечу, о чем говорить нам с тобой.

1. Про Фаю Фуфаеву знаешь? Она и здесь ходит во всем розовом! Бледно-розовые сапоги, брюки, кофта, алая косынка, плащ серый, но подкладка в розовых прожилках.

2. Егор-маленький вчера был пьян, кричал: “Мой отец приедет — вас всех деньгами забросает!” Еще Егор носил ведро с картошкой, в первый же день вечером оказалось: вывихнул кисть руки! Я спросила: “Как рука?”. “А мне это не интересно”, — сухо, гордо ответил. А ночью меня будит: “Слушай, совершенно не могу спать от боли”.