гла заснуть – в левом боку что-то словно поселилось чужое, непривычное. Она лежала и слышала, как Юра забрался на диван, как снова упал. Потом еще раз. Вдруг – скрежет и сопенье. Кто там с кем дерется? Она вышла и увидела, что Юра ломится в шифоньер. Ширинка расстегнута.
– Что? – сквозь зубы спросила его.
– Слушай, открой, больше не могу.
– Господи, это не здесь. – Она проводила его до туалета, потом легла и долго хохотала.
В левом боку стало роднее, легче. Дождалась, когда Юра ляжет. Сейчас она заснет. Но диван продолжал хрипеть, словно у него была пневмония, хроническая. Потом Юра упал еще раз. В шесть утра она не выдержала и выпроводила Юру вон, ненавидя, проклиная, засыпая. Знала, что для сна оставалось менее часа. Но в этот миг проснулся Барабанов.
– Как в лучших стихах Фета! – бодро выпалил он, открывая окно.
В небе белели, как пионы, облака.
– Что как в лучших стихах?
– Утро! Что еще? Тупа ты, мать, стала. Гм... три рубля!
– Какие? – опять не поняла она.
– Чего я их прятал... В люстре, кажется? – Он полез на стол и обшарил каждый из пяти лепестков, угрюмо сопя: – Откуда эта привычка все прятать, кто бы взял у меня эти три рубля.
– Может, в книгу положил?
– Извини, но я не дурак, чтоб твои шесть тысяч книг с похмелья перебирать... под пианино?
– Господи, что за друзья у меня! – сорвалась она. – Один ночью душу вынул, другой – утром. Когда я увижу тебя взрослым, солидным?
– Сгнила ты со своей взрослостью. Где ты? Где юмор? Где та лунная женщина? Где она?.. В букете подснежников! Вспомнил, там – в листьях три рубля.
А в детской Саша уже гремит горшком, и муж проснулся.
– Мама, а почему так много цветов? Сегодня праздник – в садик я не пойду, да?
Барабанов вопросительно посмотрел на горшок:
– Немытое ты мое Пикассо, не в горшок ли я спрятал...
– Праздник, да?
– Все праздники в мае уже прошли, – ответил Барабанов, потроша третий букет подснежников.
– Мама, почему у нас так мало праздников? Я хочу, чтобы всегда были праздники, папа, иди спи, я не пойду в садик сегодня.
– Нет, муж, вставай, – требует Барабанов. – Пора смотреть, не выросли ли рога. Весь вечер этот Юрка объяснялся твоей жене в любви. Ну-ка, есть рога?
– Мы эту контору по рогам и копытам прикроем! Саш, быстро одевайся, а ты – сознавайся!
Она уныло посмотрела на Барабанова: вроде, пьян был на 110 процентов. А Мишка уже пищит, вот-вот встанет.
– Сознавайся, – вторил Барабанов, на всякий случай заглядывая в свою гитару – по поводу трех рублей.
– Опустился ты, – сказал ему муж со своей обычной всем надоевшей прямотой.
– Я опустился? А два подбородка у кого? У тебя. Прямо эпидемия в городе. Ба! В чемодане. – Он вытащил свой чемодан – увы, там денег не было.
– Мамми, мамми, – захныкал Мишка.
И когда это кончится? По крайней мере, не в этом году. Есть же примета: как свой день рождения встретишь, так и год пройдет.
– Говорил: в мае родился Гоголь, – иронично продолжал Барабанов. – Где вы берете таких темных друзей – на каком острове?
Кстати, об острове. Она с удовольствием провела бы дня три сейчас на острове. И чтобы он был маленький, тихий и теплый. Может, лучше это – вот так, по-барабановски, наблюдать за всем со стороны? Неплохие у него песни все-таки, приласкать его нужно на прощанье.
– Дима!
– Что – нашла?
– А в самом деле, пожить бы на таком острове – ты еще веришь в него?
– Светка, дался тебе он! Я три рубля найти не могу...
* * *
Журнальный зал | Новый Мир, 2005 N6 | НИНА ГОРЛАНОВА, ВЯЧЕСЛАВ БУКУР
Горланова Нина Викторовна и Букур Вячеслав Иванович родились в Пермской области. Закончили Пермский университет. Авторы многих книг прозы. Печатались в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “Звезда”… Живут в Перми.
Эта сумасбродная история уходит корнями… Впрочем, смотрите сами.
О, воздух двадцать девятого года: одним казалось, что пахло гулкой новизной колхозов, а другим — все наоборот…
В село Чур прислали из города Осипа Лучникова — переворотить всю жизнь, устранить кулаков. А вместо этого — у нее были вишневые глаза, ей шестнадцать лет. Звали ее — Грушенька.
И он в мечтах то спасает ее от волков, которых снова много появилось вокруг Чура, то едет с ней вместе на учебу в Пермь. Но там брат — в артели “Уральская береста” — пьет насмерть, он меня опозорит, Грушенька испугается… ведь другие города есть! Но у Грушеньки улыбка под самые корешки волос! Налетят на такую улыбку всякие!
Тут Осип поднял голову: в печи сбежала из чугунка яростно кипящая каша. Видения улетели, а он — один в пустом доме неизвестного ему богача, расстрелянного в Гражданскую войну. Осип метнулся, спасая ужин. Чужие поленья трещали перед ним, говоря: субчик, ну-ка, чик отсюда, уходи, пока жив. А он сказал, подбоченясь и глядя в огонь:
— Да я еще сюда жену приведу. Будет вам хозяйка, будете вы молчать, родятся у меня и дети еще — восьмеро, а то и десять. — И, взяв ухват, распорядился с чугунком.
Ишь ты, живчик, — вздыбились поленья и обрушились, умолкнув.
Полетел Лучников к Савельевым, вызвал Грушеньку и зачастил: вот-вот начнется новая жизнь с таким сильным общим счастьем, что одному не вынести, а вместе они всех детей вырастят — восьмерых-десятерых, выучат…
Грушенька его перебила:
— Когда придет время, я выберу кого-то своего, из Чура, — а про себя подумала: “И нечего тут дышать, как Змей Горыныч, когда он разговаривает с украденной царевной”.
А Осип подумал так: “Выберешь ты из белых медведей… когда вас сошлют”.
Но сказал об этом только через неделю. Грушенька вышла к нему тогда, на ходу лакомясь черемухой (не слишком-то интересно все, что ты мне скажешь). Но услышала такое, что с размаху наступила зубом на черемуховую косточку и сломала его. А он повторил, глядя Грушеньке не в глаза, а в самые зрачки:
— Да, так. Ваша семья в списке на раскулачивание и в Сибирь. Если ты за меня выйдешь, я вычеркну.
Вишневые глаза Грушеньки заметались: сможет ли она Лучникова обмануть?! Ведь перешептывались старшие братья — через пару лет большевики провалятся сквозь землю. Наверное, тогда Лучникова угонят обратно, а она останется дома — с родными, то есть с половиной Чура…
Осип принял кислотную волну в себя, но выстоял: я эти пять минут вычеркну из списков памяти своей, но зато проживу всю жизнь с такой красой.
Самого-то его природа еще больше облепила красотой: огненный румянец, шея вся из рельефных мышц и по-хорошему жилистые руки. Но только сейчас вдобавок ко всему этому появился дом с наличниками в виде девоптиц, которые одинокими ночами вспархивали к нему на лежанку и все до одной были похожи на Грушеньку.
Сразу так набросилась на Грушеньку семейная жизнь, растопырив когти, что ничего она не успела сообразить, а уже пошли дети. И когда носила первенца, Колюню, все время у нее ноги подкашивались: неужели я и через семь, и через десять, и через двенадцать лет буду жить, заперевшись от мужа на щеколду души…
Когда раз в третий подала Грушенька Осипу хариуса с душком (царская рыба), он деловито, по-большевистски, размечтался:
— Начать бы их разводить и в Кремль отсылать!
— Хариус в неволе не живет, — просветила его Грушенька и подумала: “А я живу, я хуже хариуса”.
Примерно к году Колюня начал делаться не как все: куда-то прятался, оказывался то под лавкой, то под топчаном. На улицу нисколько не хотел, и когда Колюню выносили, с ним случалось что-то вроде припадка: ноги подкашиваются, лицо чугунное. А занесут в дом — он снова оживает.
Следующие сыновья были здоровяками, с улицы не вылазили, носились как все, блестя вишневыми материнскими глазами. Но неотвязностью в том, чего хотелось добиться, они пошли в отца. Поехали в район, рассыпались по училищам и техникумам, вернулись в Чур элитой (ветеринар, агроном, завклубом, а самый младший — завгар).
Грушеньке повезло: муж непьющий, негулящий, говорили потом в Чуре. Осип перед ней на цырлах ходит. Хотя кто он и кто она? Он ведь орден получил! А то, что у них Колюня не выходит из дому, то что хорошего, что у нас выходят? Как выйдет кровиночка-то, так угодит или на пьянку, или сразу в тюрьму.
А Грушенька как примет стопку наливки в родительском доме, сразу рвется к Никите, к брату, и пару раз даже начала рассказывать, почему их не сослали. Но наливка была крепкая, язык заплетался, заплетался… Утром она думала: хорошо, что я, дура, ничего не рассказала…
Когда Сталин отправился в ад в 1953 году, Грушенька рванулась. Осип нисколько не искал жену, а сразу пошел к ее родителям. Он сказал:
— Корова вот-вот отелится, Колюня залез под стол, не рисует, ничего не ест и меня укусил.
Тесть с тещей вокруг него забегали, соревнуясь в выкриках: оно конечно — у мужа с женой всяко, но сейчас не до этого, Никита возвращается из лагеря, Никитушка!
— Ну-ка быстро помирились! Чтоб Никитушку не огорчить!
…На лесозаготовках первым делом отбрасывали крахмальной чистоты снег от осины, вбивали в осину гвоздь, а на него вешали портрет Сталина. И только потом разжигали костер. И Никита как-то обратился к портрету:
— Иосиф Виссарионович! Вы так нам сильно помогаете! Отобедайте с нами, — и протянул ложку с кашей ко рту генсека.
Каша была не простая — с зайцем. Никита всегда ставил на них силки. Но это его не спасло, потому что другие, еще более хваткие силки ставил на всех усатый лучший друг колхозников. Через неделю Никита исчез. И в Чур от него пришло письмо уже через год из лагеря. Кто же был на лесозаготовках наушником — до сих пор неизвестно.
— И не буду я его, гада, искать! — обещал Никита. — Начинается опять вся процедура жизни!
Он устремился к браге жадно, как к знаку воли. Размачивая остро-пенными струями иссохшее за многие лагерные годы тело, он слушал двоюродную сестру Дуню:
— Кумунисты фисковали у Ельцовых коровку и телку яловую, а у Смирновых взяли лошадь и быка, голландского производителя, а у Королевых — мельницу, корову тоже, у Саблиных — две лошади, косилку, шубу енотовую и амбар со ржою…