Нина Горланова в Журнальном зале 2004-2006 — страница 34 из 85

– Зачем в милицию?

– Положено: ведь массовое мероприятие, весь этот джаз над телом Александра Львовича. Ну вот на тебе, – Игорь протянул сотовый, – успокой директора.

Гроб стоял перед Дворцом культуры.

Два милиционера находились тут же и радовались, что на сегодня им такая легкая служба досталась в ясный сентябрьский денек.

Было море дорогих иномарок – ведь все приехавшие на последнее прощание играли в свое время у Александра Львовича и привозили с южных окраин империи джинсы, темные очки, в общем, фарцевали-рисковали вовсю, трудолюбиво взращивая в себе зародыши бизнеса.

Венков было много, мелькали надписи: “Теперь у тебя вечный джаз!”, “Помним Ялту-74”, “Помним турне по Краснодарскому краю”. Барабанщик сидел, а остальные музыканты стояли в вальяжных позах, потому что знали: это было бы приятно Александру Львовичу.

– Он завещал исполнить на похоронах весь репертуар, – сказал в микрофон Игорь.

Седой мальчик лежал и словно вслушивался: с чего же они начнут.

Начали с “Лучших времен” Эллингтона, и Эрнест покатил на этой музыке прямиком в свою юность. Вот он привозит с гастролей целое джинсовое море, и попался, и попадает вдруг под следствие. И грозился бессмысленно отломиться целый кусок жизни!

Но спас его тесть – кегебешник в отставке, то есть, тогда еще не тесть, а отец Люды. Волшебным образом уголовное дело рассосалось, и Эрнест сделал предложение Люде прямо в постели, потому что тесть затерроризировал его своим благородством: ни разу не намекнул, что пора жениться. Вот и пришлось жениться.

А сколько дергался! Ведь Лиза из Нальчика, которая поставляла ему тогда подпольный самострок, сама имела глаза цвета джинсового, и хотелось узнать, где еще у нее есть джинсовое что.

Для таких, как Эрнест, все женщины красавицы, только одни красивы на неделю, другие на год, а третьи – на всю жизнь.

Когда заиграли “Глубокую ночь”, молодой милиционер сказал капризно пожилому:

– Опять этот Эллингтон!

– Это же великий Дюк, это как Пушкин у нас, его везде много.

Дети Александра Львовича, на самом деле три здоровых лба, стояли угрюмые, впрочем, Эрнест такими всегда их и знал много лет. Они обижались, что отец из-за своего оркестра их редко замечал.

А ведь у меня есть дочь, спохватился Эрнест. Надо попасть сегодня домой, Эрнест, надо.

С Компроса, с Куйбышева, с Героев Хасана на классное исполнение стекался народ. Все сначала радовались лишнему мигу веселья, а потом роняли челюсти, увидев, для кого играют. Чем больше становилось зрителей, тем полетнее импровизировали артисты: ну, Александр Львович, твой последний концерт – на уровне! Ты нам все отдал, зубр джаза, о если бы мы могли вернуть тебе то же самое, ты бы уже встал и присосался сильными губами к саксофону!

Эрнест ушел от Александра Львовича еще одиннадцать лет назад, но он опять там, среди растворившихся, забывших себя музыкантов.

Милиционеры имели вид, как будто их подмывает приступить к трудному, но интересному делу. Они взглядами приглашали присоединиться престарелого Аполлона, и Эрнест тоже стал подплясывать, утирая неостановимые слезы. Пожилой милиционер даже вытер пот, сняв головной убор – формой бритой головы он напомнил Эрнесту кого вы думаете? Бригадира криминалов – Васильевича. Но это ничего не испортило.

Долго еще джазисты электризовали острыми звуками атмосферу, но вот заиграли “Колыбельную” Гершвина (с большим драйвом), и зрители поняли, что пора идти по своим делам, пока на это отпущено время.

– Люда, опять твоего дурака по одиннадцатой показывают, по новостям. Перед дворцом и возле каких-то пузочесов.

– Значит, жив, мама.

В подтверждение прозвучавшему раздался звонок в дверь.

Некоторое время женщины молча рассматривали Эрнеста, свисающего с плеча Игоря.

– В таком возрасте – и еще это! – целомудренно вскрикнула теща.

Эрнест открыл глаза:

– Спокойно! У меня давление всегда, как у космонавта: сто двадцать на семьдесят.


Я ХОЧУ СПАСТИ ТЕБЯ

Под каждым глазом у него было по три красивых мешка, будто он победил в конкурсе красоты мешкоглазых. Это потому, что он спасал по ночам: в форточку до пупа высовывался, услышав крики на улице.

Голос у Ильи громовой, давящий на стекла столпившихся домов:

– Расходитесь, а то сейчас выйду, и вы узнаете, что такое боевое самбо! Вызываю милицию!

В годы застоя хулиганы боялись свирепого государства, как и все. Поэтому они уходили, лишь крича в ответ: “Сперматозоид засушенный! Мы еще встретится”. Но Илья подставлял под крики тугое левое ухо, которое у него получилось от армии.

С глухотой он боролся упорно: голодал по пятьдесят дней, и слух улучшался. Вот так однажды, на пике улучшения, он познакомился со Станой (Анастасией), а когда снова стал тугой на ухо, был уже женат на ней. Потому что Стану надо было спасать! Поэтесса! Ничего в жизни не понимает! Особенно желание спасать запекло его, когда она шла навстречу ему, куря, и показала на дырку в юбке:

– По дороге моль встретила. Видишь: не отбилась.

В промежутках, когда Стана не курила, она носила в руках большое красное яблоко – просто так, для усиления красоты. У нее были глаза умнее ее самой – бывают такие глаза, как бы существующие отдельно от человека.

А вокруг общежитие, состоящее из множества юных организмов и мыслей, катило свои валы навстречу могучей плотине – сессии. Голос у Станы был грудной – от слова “грудь”. То есть, даже не видя ее, можно было сразу сказать, что грудь у нее замечательная. И она взяла его за руку:

– Илья, приходи ко мне сегодня на белый ужин. Там будет толпень...

Оказалось: из белого были молоко, сыр, белый хлеб и белое вино.

На излете коммунизма – в лохматых семидесятых – студенты собирались по комнатам общежития – мечтали, что это наметки будущих изысканных салонов, клубов... Хотя доцент Ганина им говорила: студент-филолог должен спать четыре часа в сутки, а все остальное время – учить-учить...

В первую очередь у Станы, где жило еще пять девушек, в общем, в ее салоне, молодожены Капустины читали вслух словарь пословиц Даля.

Набилось человек пятнадцать, а то и двадцать. Илье не понравился только один студент с романо-германского, который пел хриплым, а значит, красивым голосом: “Ай лав зэ дес” (я люблю смерть). Илья, не посмел сказать, что у него меж лопаток, а иногда и за ушами, холодок пробегал. Вдруг выгонят за неправильное отношение к смерти и вообще никогда уже не пустят обратно!

Потом танцевали все: от чарльстона до шейка. Он трясся с нею, как на вибростенде, придерживая за шелковые локти, и казалось, что он не дает ей улететь выше! Невесома!

Его тогда – на белом ужине – поразило, что, прощаясь, многие говорили: встретимся у пирамиды Хеопса. Через Илью в этот миг прошли волны вечности. Он уходил от Станы, как от королевы: пятясь и кланяясь.

Потом уже, к концу миллениума, он оказался туристом у этой ободранной пирамиды и почувствовал себя в самодеятельном театре, только солнце было настоящее, и оно настоящесть свою усердно выкладывало на их шеи и головы. Бедуины с тонкими неглупыми лицами все время хотели выдрать из него деньги, взамен подсовывая – прокатиться на брезгливом верблюде и сфотографироваться. На снимке потом мысли корабля пустыни отчетливо лежали на его аристократической морде: “Ну, уж потерплю вас, на фиг, еще раз”.

Именно сидя между двух косматых горбов, Илья вспомнил четыре строчки Станы:

И корабли пустыни

Приплыли к пирамиде.

На мне же юбка мини

И я в натуральном виде.

Тогда, в советском году, ему было дано такое зрение, когда он встретил Стану, что он видел человека и сейчас, как слабый побег, и в выси лет – он ветвится по всем своим возможностям, как крона. Вот поэтому он принял ее стишки.

А она – через девять лет их семейной жизни – села на колени к Хомутову. И тот ей говорит, как всем до этого:

– Мы не из тех Хомутовых, что от хомута, а от Гамильтонов ведемся – они приехали в шестнадцатом веке из Англии.

– Ну и что ты смотришь, Илюша? – егозливо спросила Стана. – Иди помусоль с Виталькой игрушечный хоккей. Это единственное, что у тебя хорошо получается.

Стана засмеялась смехом, который изрешетил грудь Ильи.

Все могло так и быть, что из Англии: лицо Хомутова – как корнеплод такой разумный (часто такие физиономии мелькают в голливудских боевиках). Раньше они Илье нравились, а теперь он понял: это морды омерзительных соблазнителей.

И Стану надо спасать.

Она же мать его Витальки. Да, вот еще что: квартира, в которой жили, дана Стане от школы, и если он ее не спасет от нашествия Гамильтонов, то где ему тогда жить-то? Илья шабашил иногда у Хомутова, и теперь у него кусок хлеба исчезнет. Но это не главное, потому что Илья уже шестой год переводил “Слово о полку Игореве”. Грады рады, веси веселы – звучит, как надо в ХХ веке!.. Он думал: это почему никто не переведет по-новому – это ведь так трудно! А если трудно, значит, я сделаю!

Но так никогда и не закончил.

Не в деревню же к родителям возвращаться, где все сидят и ногти напильником подпиливают – в редкую минуту трезвости. Такие там все романтики!

Хомутов был тихий, конечно, и в два раза меньше Ильи, пиликал сверчковым голосом. Но его огромное кольцо с бриллиантом говорило такое: Хомутов разбогател, у него кооператив, а вы все для чего тут?

Оказалось, что Стана беременна от этого англомана. Тогда Илья ушел. Кого тут спасать? Он резко понял, что никакая Стана не поэтесса. Хамелеон не может имитировать рисунок шахматной доски, потому что это очень сложный рисунок... У нее не стихи, а чечетка слов. Что это за рифмы: тамадство – гадство?! И бежал он от ее гаремных губ.

Долго он размазывал себя по пространству и времени и наконец устроился работать в “ОБЛДЕТ” – областной детский клуб. Все называли его, конечно – Обалдец. И только Юля говорила: “В нашем графстве...” А он ее однажды прервал: