Нина Горланова в Журнальном зале 2004-2006 — страница 47 из 85

– СПИД в Перми? А говорили: закрытый город. Значит, зря все на иностранцев ссылались? – Гарри очень спешил это записать в свою огромную записную книжку.

– Два смертных случая, говорят, но нет ни одноразовых шприцов, ни стерилизаторов.

– Смотрите: мне вырвали зуб – два сантиметра крови вышло, – похвасталась Даша.

Да, была эпопея на днях с этим зубом, с таким трудом вымолили в больнице одноразовый шприц, что дорогой от волнения его потеряли...

– А что хорошего? – спросил Гарри. – Что радует?

Мы запереглядывались, Антон вдруг вспомнил, что из-за отсутствия телевизора он приучился читать и теперь увлечен фантастикой, сам пишет фантастику. Гарри переспросил: не ту фантастику, которую пишут журналисты о советской жизни? Нет, не ту, наш сын – нет... И тут мужа осенило: моржевание! Он же моржует с девочками – это большая радость.

– Что есть моржевание?

– Это зимой во льду прорубается дыра, прорубь, и туда ныряешь – голый, то есть в трусах...

– Это ужасно, – поежился Гарри и отхлебнул горячего чая.

– Что вы – так себя чувствуешь хорошо после этого! Настроение сразу меняется в лучшую сторону...

– Сумасшедшие, – буркнул Гарри как бы сам себе. – Нина, а что является импульсом для борьбы?

– Ну, я ведь дитя первой оттепели, наше поколение выросло на повестях Аксенова в “Юности”, и потом, в годы застоя, уже этого из меня ничто не могло выбить...

– О, Василий Аксенов, – перебил меня Гарри. – Он живет со мной в Вашингтоне на соседней улице, я часто вижу его...

А где же наш том Аксенова? Нет тоже на полке... Вечно с этими запрещенными книгами проблема, когда нужен Аксенов, а он запрятан, ищешь, находишь Солженицына, если же ищешь Солженицына, то находишь Виктора Некрасова, и так появился закон нашей квартиры: чтобы найти что-либо, нужно искать что-то другое. Но вроде ведь недавно выставляли Аксенова на полку...

– А что можете сказать о Перми, скажем, в сравнении с другими городами? (Я думаю: как Гарри хорошо владеет русским! И вводные...)

– Пьяниц больше, – бухнул мой муж. – Очень много.

– В Свердловске был Ельцин, и это надолго изменило атмосферу города, а у нас в Капитолии никто и отдаленно не напоминал свободомыслящего человека...

– Ну, а еще какие можно назвать радости?

Да что он зарядил: радости да радости... Какие радости-то у советского человека: как в анекдоте про склеротика – забыл – вспомнил – радость. Подписку на журналы запретили – разрешили – радость. В общем, как в анекдоте про козочку и старого рабби (взять, намучиться, выгнать – хорошо-то как!)

Одна-то радость есть: переплавлять беды в рассказы. У нас прошлой весной атомную тревогу сыграли, смерти, инсульты, сумасшедшие – я рассказ написала. И так всегда. Вот его взяли в эту книгу, которая выйдет в Москве, но аванс обещали 5 месяцев назад, я уволилась, голодаем, а они все не шлют и не шлют...

Муж мой махнул рукой в мою сторону и стал жаловаться Гарри, что я не понимаю, как через этот аванс в издательстве, далеко в Москве, подпитываются энергией, они знают, что я нервничаю, привязана к ним мысленно, и пьют мою энергию, пьют, как коктейль, и чем больше Нина нервничает, чем чаще им звонит, тем больше она подпитывает их. Ее энергия уходит, а их прибывает. И это понятно: они ведь мало удовлетворения получают от своей работы на государство, вот и питаются таким образом... Праножоры они.

Гарри, кажется, понял все верно, смеется.

– Да и вся бюрократия, – завелся муж, – подпитывается энергией народа, который привязан, нервничает, когда ему не так делают, они всегда не так и стараются, и рады – пьют нашу энергию.

Гарри забирает две огромных папки рассказов: моих и мужа.

– Аванса не ждите, – предупреждает он нас. – Если опубликуют, то все сразу заплатят...

– Но вряд ли, – говорим мы. – У нас слэнг. Знаете, что такое слэнг?

– Русский язык – мой основной предмет, я стараюсь знать...

На самом деле-то я понимаю, что кому это будет понятно? Все народные частушки, афоризмы, словечки, которые я так обильно использую! Кофе растворимый привезли на базу – привезли на базу – растворился сразу, и этот апогей, то есть апофигей, Ленин и теперь жалеет всех живых... и так до бесконечности. Здесь почти не печатают, и за рубежом это будет никому не понятно...

Антон на прощанье пригласил Гарри в детскую и все-таки показал ему свой компьютер. У Гарри такой же, только маленький и легонький, выяснилось там. Но Гарри, видимо, не понял, что у его маленького и легонького компьютера есть пара каналов, которые связывают его с центром, с библиотеками, а у нас-то ничего нет, наш компьютер – это все равно что “Волга” в тундре. Можно включить фары, можно погудеть, но поехать нельзя, дорог нету... Можно поиграть в компьютерные игры, можно написать учебную программу, но информация не идет...

И все-таки прошел почти целый вечер, а Гарри давно должен был находиться в гостинице, где назначена встреча. Американцы – точные люди? – спрашиваю я, нет, не точные, а русские? – нет, тоже нет.

– И все-таки, что хорошего можете вспомнить за последнее время? Как к выборам отнеслись?

Ах, вот чего он ждал, что мы начнем восхищаться новой свободой выборов, но во-первых, я уже об этом написала рассказ и позабыла, во-вторых, выбор между плохим и плохим – это не выбор.

– А о пермских митьках вы не хотите узнать, Гарри? – донеслось из угла, где сидел художник Сережа, митек до мозга костей.

Но Гарри, оказывается, уже в Питере встречался с “главным” митьком, а в Москве – с главой “Памяти” – Васильевым (четыре часа записывал на магнитофон).

– “Память” – это природный процесс, – спешит заверить Гарри мой муж. – С нею нужно бороться, как с наводнением, ураганом – без эмоций. А если моя жена срывается и приписывает “Памяти” человеческие качества, то это ее личные заблуждения...

Таким образом мне и не дано было возможности горячо возмутиться “Памятью”, но моя горячность была, видимо, как-то связана с образом некой поэтессы из Москвы, потому что Гарри вдруг спросил, знаю ли я Татьяну Щербину? Нет, мы не слыхали. Это друг – большой и давний – Гарри. Очень жаль, но мы не знаем, нам мало о московском авангарде известно. А Гарри сам пишет прозу? Да, и прозу, и стихи. Антон уже зарядил свой фотоаппарат, надо идти фотографироваться на улицу, там еще светло. Муж против – он не любит дешевую популярность, он любит дорогую популярность. Но Гарри рассмеялся (прекрасное знание русского языка!), он понимает мои доводы: сыну тринадцать лет, он в школе хочет показать, что был у нас в гостях американский писатель. Муж согласен фотографироваться, но только моржом, то есть босиком, и мы высыпаем на оставшийся лед тротуара, малыши подбегают и повисают у Гарри на руках, “Папа, не простудись!” – визжит Даша. “Позвольте это считать заботой обо мне! Эти вот визги...” Гарри смеется, ах, как я завидую его знанию языка! Осечка, опять осечка. Антон нервничает. “Осечка, значит еще поживем!” – говорит муж. Гарри смеется. Я вся иззавидывалась его уровню понимания! Боря берет у Антона фотоаппарат, пермский снег закрывает солнце, щелк, и мы навсегда застываем – равные перед будущим проявлением на пленку, причем моя семья вся в рыжем варианте – из-за шампуня. Прощание, а дома, оказывается, лежит свежий номер “Даугавы”, в котором есть выступление Татьяны Щербины на конференции по новому искусству, прекрасно-свободное выступление, Татьяна кажется мне почти родной, ведь она – друг Гарри, впрочем, у меня после этой встречи с Гарри стали в сознании проступать любопытные мерещенья, как у космонавтов в невесомости проступают новые силы зрения (землю они видят с точностью до отдельного домика, в то время как сложнейшие приборы не могут так видеть). Гарри все время как бы рядом со мной – в тонком плане. Вот он сидит на стуле, с чашкой чая, посвистывая, а мне подруга объясняет, как можно отличить хорошую курицу от плохой. Если жир белый, то курица хорошая, а если желтый, то она черствая, неотзывчивая, но как это перевести для Гарри – “неотзывчивая”, о курице, вообще – как это объяснить американцу, у них нет проблем с едой, они в этом смысле уж точно более РАВНЫ, но разве мир – не одно тело, а люди – его части, какая разница, что одни части более свободны, если мы – единое целое? Одни чувствуют свою несвободу, другие – нет, это как одни чувствуют магнитные бури (головные боли, приступы), а другие – нет. Но какое рабство – этим утешаться! А что делать? По-чеховски, по капле выдавливая из себя раба? Но зачем тогда были семьдесят лет советской власти, если итог столь печален?.. Гарри все время со мной, и когда объявили про повторные выборы, я вспоминаю его неизменный вопрос: “Что хорошего?” Вот добились, что меньше морочат народ, карандаши убрали из кабин, а то были и ручки, и карандаши, бабули карандашом зачеркивали, а потом... Почти весь город заметил-запомнил плакат моего сына на первомайской демонстрации, мне в очереди приходится слышать, что один мальчик нес “За наше нитратное детство...” Как много может значить поступок одного человека. Это хорошо, Гарри. А еще что? Принесли свободную газету из Прибалтики со статьей В.Ерофеева, там цитаты из Ленина: то о любви к Арманд, то о терроре. Муж слушал меня, задремал, бледный вскочил:

– Приснилось, что я иду в Мавзолей, а там золотыми буквами написано: “Ленин + Арманд = Любовь”, и очередь, и слухи, что он завещал забальзамировать их тела в позах, в которых они получали наибольшее удовлетворение, а поскольку Мавзолей перевели на хозрасчет, то теперь каждый входящий бросает монетку, от чего тела приходят в движение... Неужели у меня такое испорченное воображение? Или это газета виновата? Свободная печать?

Вот так, Гарри, как можно американцам рассказывать наши сны и наш страх перед своим воображением? И чем сильнее страх, тем страшнее сны – парадокс... Ведь у Апдайка Салли свободно идет мимо Белого дома и думает: “Каков наш милый президент в постели? А наверно, хорош...”

Поэтому я решила на этом проститься со своим Гарри, ибо хватит трепать тонкие тела моих близких, как бы сказал Володя, тот самый Володя, у которого потрясающе стойкие ботинки, мех и вентиляция, и с которого я начала свой рассказ.