— Прощай, Вязин, — залихватски крикнул он.
— Подожди, я тебе чо скажу... я вспомнил: бутылка-то есть! — Вязин сделал два тихих шага, как по воздуху. — И деньги есть, вот, — он протянул руку.
А после этого он немилосердно, грубо, бесчеловечно схватил Баранова своей длинной рукой и дернул внутрь, чуть не разорвав плечевой сустав Алексея. Потом поставил его на ноги и несколько раз ударил своей согнутой, железной, как совок, ладонью.
— Ну ты глупец, Вязин, сексуальный придаток к Софье, — грассируя от удара по челюсти, бормотал Баранов (он твердо знал, что Софья верит только в него, Алексея Баранова, ведь он единственный, кто может вытащить ее из уютной, но безнадежно провинциальной ямы по имени Пермь).
Вдруг в нем появилась лощеность, словно кто-то впрыснул ее. Его выцветшие навсегда брови неуловимо поднялись, и Алексей будто блеснул моноклем:
— Мистер Дуболом, а не убрались бы вы от моей избранницы?
После этого Вязин вымыл под краном разбитый нос Баранова и повел его укладывать на пол в их с Софьей комнате. В семь утра Алексей продрал глаза и снизу смотрел на вошедшую Марту: в самовязаном отцовском свитере ниже колен и чуть ли не в материных комсомольских ботах она все равно выглядела утонченно-декадентски и засасывающе. Он со стоном и стуком уронил голову на пол, но Марта грубо сунула ему под нос картон с саламандрами.
— Всяквартира выгорела! — гневно шептала она ему под ухо.
Вязин уже сидел, тоскуя, на краешке кровати.
— Можно, я внесу неделикатное предложение? — спросил он сипло. — Сейчас Алексей оденется, и вы вылетаете ворковать в коридор. Или клекотать. А мы с женой поспим еще.
Пришлось Баранову превратиться из узла, сваленного на пол, в белесого Боярского. Он смотрел на Марту умоляюще сквозь распухшие веки и дышал выхлопом. О, как красив ты, проклятый... “Сейчас же перекрась саламандр в зеленое, — засверлила Марта голосом. — Чтоб ничего не горело у нас”.
— А ты говорила: вся квартира уже выгорела. — А Вязину он сказал: — Ну и оставайтесь в своей глупой и мерзкой сонливости!
Но Вязин уже ничего не слышал: за ним сомкнулись просторы сна. Приход Марты оторвал его от тяжелой работы: он был сверхновой звездой и обеспечивал насыщение Вселенной разными атомами...
На улице Баранова буквально разрезало морозом. Он согнулся в приступе кашля, наконец совсем скрючился до замерзшей воды, которая решительно хотела пуститься в весенний путь, но жестоко обманулась. Алексей отдышался и сказал: мол, нужна внутренняя примочка, чтобы хрипоту эту выгнать.
— Ты мне дашь, — вскинул он на нее жадно, по-детски, глаза застоявшейся воды.
— Конечно, — сказала Марта. — Дома никого нет. Но сначала перекрась все!
Баранов долго точил карандаши. Его припухшее от побоев лицо приняло нежное выражение.
— Десять вязинских ударов, — сказал он весело.
Огненные саламандры стали зелеными, потом он положил сверху синего для гармонии, и вот зашевелились подводные духи на картоне. А самая главная саламандра, очень такая ломкая, с короной на чешуйчатой голове, так на Марту походила — она имела в ящеричном лице что-то от ее бедер. Это ведь мои скулы, подумала Марта.
Она не знала, что Элементали воды еще более необузданно вырвались в этот мир, чем перводухи огня. За следующие десять лет эту квартиру будут несколько раз заливать соседи.
Алексей надеялся, что холодильник нечто содержит для него, но Марта повлекла его все дальше и дальше. “До встречи, холодая и огненная жидкость!” Еще с завистью прослушал, как за окном старушки громко и вкусно готовятся к весенним дачным работам.
— А вы, когда помидоры подвязываете, — трескучим голоском вопрошала бабушка, — два или три раза веревочку вокруг колышка обвиваете?
Алексей думал: он первый оценил всю телесную лепку Марты, а этот глупец Василий Помпи... с его скорлупками слов... дальше мысли пошли рывками и вообще исчезли в лучистой энергии.
Потом Баранов увидел выгоревший телевизор, похожий на череп. А Марта говорила.
— Какой этот каммунизм пративный, — жеманно-столично тянула она. — Не дадут ведь нам жить втроем, замучают на всяких бюро, а то бы я вас вдохновляла каждый день! Муза двух гениев!
— Марта, где пуговица?
Она смущенно призналась: “Я ее откусила, не знала, куда деть, и проглотила”. Смутно она догадывалась, что у мужиков такая безоглядность высоко ценится.
Но Баранов ничего не оценил:
— Ну, когда она выйдет... ты ее не выбрасывай — перламутр чистый!
И озадаченно наблюдал, как тухнут ее глаза.
— Да ты что — это просто кусок пьесы, которую я сейчас пишу. И примериваюсь иногда, разыгрываю вчерне, — неуверенно добавил он, не веря, что будет принято к рассмотрению (но ведь барахтаться нужно до конца — и в самом деле, во! Глаза Марты снова включились).
* * *
Расим Хайрулин говорил Василию Помпи: боязно идти к Серафиме Макаровне домой — вчера она словно разочарована была нами... она ведь ждет от всех сверхреализации!
Помпи орошал одеколоном свежепоглаженную рубашку:
— Это против литературного настоя в ее квартире, мне прошлый раз мерещилось, что у нее под столом старушка раскольниковская лежит.
Первоапрельский номер стенгазеты делался на квартире декана. Свой беспощадный гнет деканский Серафима маскировала пирогами, бесконечной чередой тянувшимися из духовки: мясными, рыбными, ягодными. Даже Баранов — уминая пирог с черемухой — смирялся, что отвергались его иеремиады против военной кафедры.
— Из-за военрука школу бросил знаете кто: Бродский! — бурчал Алексей между двумя закладками пирога во вдруг обнаружившуюся у него большую пасть.
— Да бросьте вы, ребята! Против вояк... Сервантес вообще был солдатом-наемником, а потом написал “Дон-Кихота”. — И Серафима хитро смотрела: слабо вам что-то возразить мне...
Ну, сейчас читатели понимающе перемигиваются у нас за спиной: вот, под видом описания ужасного тоталитаризма с его цензурой они, Горланова и Букур, тоскуют по старому, по ушедшей юности: о, где ты, свежесть?
Да сейчас этих стенгазет полно — в интернете, они только по-другому названы. Платишь за страничку и трясешь на нее, что голова намолола.
Да мы сами видим, что слово как было напоено таинственными энергиями и любимо сердцем нашего человека, так и нынче!.. Вспыхивают названия фирм — причудливые, колдующие. “Колизей”, “Динара”. Что им Колизей этот? Все эти звучные напевы? А раскидывают звуки, как тенета, чтобы удача запуталась в них, приворожилась сюда, не пролетела мимо...
Но вернемся к той — не виртуальной! — стенгазете 1975 года. Помпи сказал: мол, Сервантес до этого в мусульманском плену был, там и стал человеком (все время Вася сидел на корточках, но не как заключенный, а как готовый к прыжку боец).
Тут бесцветный Валуйский, муж Серафимы, стал заметен. Он окрасился в цвета интереса к разговору, как любопытный осьминог.
— По неписаному протоколу... мусульмане предлагают пленному стать сторонником Магомета. — Он быстро сбился на ровный тон лектора-атеиста.
С его изысканным профилем, аристократическим назальным призвуком в речи и продуманным откосом щек муж Серафимы был сразу вознесен в общем мнении как утонченное украшение ее. Умные вещи он говорил с видом дарения. Он ведь не сам их выдумал, но произносил так, словно они только что завелись внутри его сознания. Невидимый шлем колонизатора среди невежественных туземцев — вот что слегка раздражало. Когда же Вязин вякнул, что “информация — это вырожденная истина”, Валуйский поджал сочные губы, что на языке обычного человека выражало: “Я просто взвился на дыбы”.
— Не понимаю, какая еще истина может быть поставлена против фактов, — отрезал он.
Это все было вчера. Несмотря на шероховатость с Валуйским, всем было очень ничего — в то время свирепствовала эпидемия сдержанности (они стеснялись признаваться в собственной великой удаче, что вслепую нашли друг друга). Серафима в конце сказала:
— Древние греки могли всплакнуть, расставаясь на ночь и нисколько не стесняясь, потому что ночь для них...
— Одна из личин хаоса, — продолжил Вязин.
По предложению Вязина все тут же всплакнули друг у друга на груди. И лишь один Баранов рыдал искренне, самозабвенно, выкладываясь: сегодня ничего так и не было, хотя универсам по-прежнему стоял в нескольких шагах от этого дома со своим заманчивым винно-водочным отделом.
— А где барышня? — поинтересовался Вася (барышней он звал пятилетнюю Серафимину дочь).
Моника вышла из детской, встряхивая два коробка спичек (самодельные маракасы) и напевая “Естедей” — нудно, без слуха.
— Я хочу порыдать у тебя на груди, — сказала Марта Монике.
— Не надо! — надевая на Марту пальто, сказал Валуйский. — Мы ее сейчас будем загонять в постель. Она, конечно, знает, что вы завтра все придете, но для этого надо поспать. Сон для того и есть, чтобы “завтра” пришло!
Все начали тут же уверять Монику: да-да, конечно, сон — это такие силы, которые притягивают “завтра”... Все знали, что Моника плохо спит.
Когда проходили мимо универсама, Баранов прикинул: завтра, в случае чего, если пошлют — беспочвенная надежда никогда в нем не умирала. Если пошлют гонца...
Марта шла с острой надеждой: завтра она снова увидит Васю в неожиданной роли. Сегодня он взял Монику на руки и сказал: “Барышня, вы нам нарисуйте свою маму, а мы ее приклеим на самое видное место в газете”. От неожиданного бархата этого голоса Марте показалось, что у нее внутри уже завелась своя Моника.
Софья шла со злобной энергией, форсируя все лужи на пути. Ей не нравился последний лист в газете, посвященный молодоженам:
Не позволяй жене лениться...
...Жена обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь.
Надо терпеть, что поделаешь, а то прослывешь человеком без юмора.
Сергейчук, Кондеева, Расим и Брусникин, самые легкие элементы компании, катились, как рассыпанное разноцветное драже. С дурной романтикой они голосили: “В последний троллейбус сажусь на ходу...” Так и тянуло бросить родных и близких, махнуть куда-то на стройку, чтобы воздвигнуть ряд голубых городов. Среди раскисших просторов Вязин вдруг начал серьезный разговор с женой: