— Василий, взгляд синий, — дружка с заляпанным томатом полотенцем через плечо развернул ватман. — Вот помадные отпечатки: найди здесь губы своей Марты!
Вася ошарашено смотрел на этот соцарт. А Баранов, изгибаясь по-кишечнополостному, кричал:
— Вот если бы это были отпечатки других ее губ!..
Тут шестнадцатилетний, но уже хорошо подкачанный Петр закипел, схватил Баранова и вытащил его на площадку. Тот почувствовал, как часть лица вспыхнула и отяжелела. Да вы без меня пропадете, изумился он такому повороту. И уже не мог уйти. Разрывая на груди рубашку и активизируя таким образом сердечную чакру (по примеру предков-прарусичей), он вытянулся и сократился до самого стола, крича:
— Со скуки! Пропадете без меня! Пропадете!
Многие не обращали на него внимания, потому что уже самого внимания-то у них не было. Остальные искренне попытались помочь жениху в разгадывании губ. Вася решил прекратить это и нагреб по карманам несколько рублей — заплатить штраф за недогадливость. Все такие добрые: брат Петя Баранову заехал — только из доброты, синяк об этом извещал на догорающей физиономии... мама тоже добрая! Давала в детстве Пете по двадцатчику, чтобы он каждый Васин поступок доносил до мамы — она хотела воспитать передвижное материнское око. Но несмотря на то, что Петя три года получал по двадцатчику, потом он сам отказался: “Ма, я больше не буду”.
Серафима Макаровна окольцевала сильными губами сигарету и посмотрела на Марту, “спрятанную” невесту. А с той стороны двери бушевала стража из гостей, охваченных первобытом. Они жаждали выкупа за условную девственность.
— Почему мужчины хотят девственницу! — возмущалась Марта.
— А чтобы он на всю жизнь у нее один был, сравнивать не с кем! Чтобы ценила то, что есть. А ведь это не-хо-ро-шо.
Серафима не знала, что через двадцать лет Марта будет в кругу подруг ее, Учительницу, винить в своих семейных осложнениях...
— А где же ваш Валуйский, Серафима Макаровна?
— Он сказал, когда я выходила: “Пошурую-ка я в Канте — неужели я у Канта ничего не найду на свадьбу... в терминах”.
— Да, — подхватила Марта. — Зачем же Кант и жил тогда, если у него ничего нет для свадебного тоста.
— Главное, — прорвалось вдруг у Серафимы. — Вы там побольше иньянствуйте друг возле друга!
— Инь-ян, инь-ян!!! — заорал ворвавшийся жених, наклоняясь вправо-влево, вправо-влево.
Андрюша Немзер, читающий сейчас это повествование! Ты ведь, конечно, догадался и можешь далее не читать о том, что Валуйский всего за час до конца свадьбы был уже здесь. Произвел все охорашивающие движения, включая извлечение записной книжки.
— Брак — среди категорий, которые жаждут этики, — тянул он стеклянную нить рассуждений. — Кант говорил... я тут немного разовью...
— Мы с Кантом, — громко прокомментировала Серафима Макаровна.
— Прожить всю жизнь с одним человеком — это безумие. Значит, это абсолютно нравственно!
Валуйский надежно был зафиксирован в пузыре безвременья и казался старшим братом кого-то из молодоженов. Ни у кого не было сомнений, что он будет верен Серафиме всегда. “А как же народное седина в бороду — бес в ребро?” — поиграла сдобными руками Кондеева. Василий сверкнул молнией между Мартой и Маринкой:
— Должна быть рифма: в бороду серебро — бес в ребро.
...Вася пробыл в ванной время немереное — оно кубометрами протекало и утекало, промывая от какой-то мути.
Толпа поклонников галдела,
Стремясь урвать кусочек тела,
А ты, по аду проходя,
На них глядела...
Он объелся своей свадьбой. А вот сейчас, пока Вася сидел на ребре ванны, счастливо потеряв себя, Марта сказала гостям:
— Он заперся, потому что всегда вот так прячется, когда строчки идут.
— У меня тоже идут: “Я возношусь к зенитной фазе — ты в газе!” — ответила Кондеева.
Марта сделала вид восхищения, чтобы открыть тайну и еще сильнее от этого почувствовать, что они подруги:
— Уже устраиваюсь дворником, чтобы Вася всегда был свободен для таких минут.
О, если бы у жизни были синие или красные карандаши — для подчеркивания важных мест!
* * *
Серафима прикидывала: успеем ли до двух часов. Она, впрочем, была уверена: сейчас ректор не пойдет ей навстречу. Помпи исключат. Ноль целых, а после запятой еще много нолей, и в конце замученная единица — вот такая была вероятность чуда. Но ради него всегда стоит трепыхаться.
У земного шара в холле встретились Василий Помпи и Евдокия Стерховская. Она всем рассказывала — медленно, тягуче, утомительно, загадочно замолкая в самых случайных местах, — как мама, беременная ею, трагически поругалась со свекровью, чуть не скинула от нервного срыва, испугалась и поклялась: “Если родится девочка, назову в честь свекрови!”
Все звали ее: “Дустик”.
Вася Помпи был еще в том возрасте, когда все встречи делят на случайные и неслучайные.
Он не понимал, что весь мир без передышки одна большая неслучайность. Внутреннее чувство сказало: эта встреча зачем-то нужна в его жизни. Внутри у него вилось облако пушинок, и он пытался приспособить свою плодовую нежность к тому, что они стоят возле крутящегося шара. А смысл такой, что не исключат!
— Дустик, — позвал он нежно, — а ты зачем к ректору?
Евдокия во все стороны излучала вызов “а слабо тебе меня завалить”. Она была в чем-то полумонашеском, черно-длинно-широком, но вблизи оказалось: в полутьме просвечивают таинственные холмы. Вечнотягучим голосом она начала говорить про звонок своей маман к ректору: надо забрать документы на лето, ехать в ГИТИС на режиссерский поступать.
— А кто твоя родительница?
— Ну, она входит вообще-то в пятерку лучших адвокатов Перми, — сказала Дустик и дышать прекратила вовсе, но это не пугало, а наоборот, возбуждало. (Она еще делала взмах рукой, состоящей из смуглого тягучего меда...)
Дустик рассказала ему в пятнадцатый раз историю, которую он воспринял так: кишащая со всех сторон (от повторений). Да и все ее так воспринимали, эту историю. Сокращенно, отжатые от повествовательной жижи, факты выглядели так: после школы Дустик не поступила в ГИТИС и устроилась гардеробщицей в один театр. Знаменитый московский актер Н. к ней приставал с простым мужским предложением. Старый козел. Она отказала. А он в ответ: “Да кому ты нужна, чего ты ломаешься!” Думали мы все, что знаменитость должна вести себя более-менее, но ведь любой человек... в общем, это не зависит от уровня знаменитости. А все почему-то думают: знаменит — значит, благороден!
Амальгама породы светилась в каждом ее, Дусином, полудвижении. Временами она умирает, но даже в этом состоянии ухитряется звать за собой в другие, более возвышенные стаи — это вам не просто воробышек, а другая, более крупная и благородная тварь.
— А знаете, никакой всемирной славянской отзывчивости и не было, — говорила, приближаясь, Серафима Макаровна. — Арабский путешественник Ибн Фадлан удивлялся: славяне-язычники, охраняющие купцов, не доверяли друг другу. Они отдыхали по очереди, спать уходили в лес по одному! В тайное для других место.
И тут Вася понял, что его уже нет в университете. Не числится. Удар был так силен, что мир стал закукливаться вокруг Серафимы, пытаясь спастись. Какие у нее густые волосы — на двоих с избытком хватит, ума же на троих.
— С Гачевым виделась этот раз в Москве, так у него получается, что у русских отзывчивая душа как-то завелась... Я ведь говорила вам, что мы однокурсники?
...Эта полуматеринская любовь, которую Вася чувствовал в Серафиме, теперь излучается мимо него, к двум часам сегодняшнего дня и к телефону, она будет звонить в Москву, но не к Гачеву.
Ректор показал, как он спешно надевает пальто:
— Вызывают в обком. И все равно я ничего не смогу для вас...
Пока он застегивал пуговицы на аэростатном животе, с Дустика мигом слетел томно-ленивый налет, она спросила, как простая студентка:
— Александр Иванович! Вам звонила Стерховская о документах в ГИТИС?
— Я подписал, возьмите у секретаря.
Вдруг Серафима поняла, что пушистый Вася Помпи кристаллизуется и становится непробиваемым слитком, адамантом. Непроницаемым голосом он спросил:
— Значит, вы положили Гачева на лопатки?
— Да ну... вы все спрямляете...
— Положили-положили! И знаете, почему? Потому что на вашей стороне истина. Не было и нет никакой славянской там... русской там... отзывчивости. Вот когда получу Нобелевскую, тогда они все пожалеют.
— Тем более, что у многих нобелевских не было высшего образования: у Бунина, у Шолохова...
— Не говоря уже о Еврипиде и Гомере, — разговор звякал о броневые плиты Васиного горя.
— Вас сейчас заберут в армию. Там ваш язык до полу... несколько укоротится. Ну согласитесь: ляпнуть о Троцком на семинаре по истории КПСС!
На Васю накатила бесстрастная злоба, какую, наверное, испытывали самураи. В армию! Надо попасть в десантные войска! Беспощаднее чтобы... бороться за свободу слова. И увидел себя в пятнистом комбинезоне, стрельба там, парашют, работа ножом, спецприемы (задушить, свернуть шею).
Но, слава Богу, ничего этого не случилось. Через двадцать лет он так вспоминал:
— Кэгэбня позвонила в военкомат. И я загремел в психушку. Даже в стройбат не рискнули отправить, чтобы я их Солженицыным не мог заразить.
Сережа! Костырко! Ты уже понял, наверное, что Серафиму будут мочалить. Шестидесятники никак не хотели растворяться в липком киселе застоя. Серафима лишилась и деканства, и заведования кафедрой.
Но сегодня, в два часа, у нее будет счастье (горе). Она услышит в телефонной трубке московский — с отлетающей челюстью — говорок:
— Получил твое письмо. Ты двенадцатое мая зачеркнула и написала двадцать первое. Эта ошибка меня встревожила: ты боишься идти в будущее. В наше общее. Будь ты смелее! Ведь победителей не судят, Серафим!
— Победителей не бывает, Боря.
— Я тебя очень прошу: делай быстрее свой выбор.