– Но в нем парохет зашит…
– А можно, я его так заберу, как есть? – спросил он. – Так еще сохраннее будет!
– Элиас прав, Евгения. Давай свернем. Можешь даже спать на нем в дороге, как на подушке!
– А вот еще талит.
– Думаю, вам лучше его пока здесь сохранить. Может, я когда-нибудь еще приеду и заберу. А теперь мне пора идти, – сказал Элиас. – Корабль отходит в десять вечера, а мы все договорились встретиться в девять. Не хочу, чтобы они уехали без меня. – Он шагнул назад, словно для того, чтобы уклониться от объятий, взял свой узел и свернутое одеяло. – Спасибо, – сказал Элиас, – за все. – И вышел.
Женщины крепко обнялись. Только теперь, когда Элиаса уже не было в доме, их горе прорвалось наружу. Каждый день открывались все новые свидетельства преступлений против евреев. Они уже видели варварски разрушенные синагоги, видели разрытые древние кладбища, но физическое уничтожение миллионов мужчин, женщин и детей – было слишком для любого, кто пытался это осознать. Свидетельства того, что именно это и случилось с их друзьями, были уже неопровержимыми, и все равно поверить было невозможно.
Где-то в Северной Европе были уничтожены физические останки Розы, Саула, Исаака и Эстер – от них остались только миллионы частичек развеянного по ветру пепла, но Катерина и Евгения помнили о них всегда. В пламени каждой свечки, зажженной в маленькой церкви Святого Николая Орфаноса, эти воспоминания, правдивые и яркие, оживали, чтобы гореть вечно.
Глава 24
К апрелю большая часть страны снова погрузилась в кризис. Константиносу Комниносу пришлось закрыть один из складов, и он был в ярости – созданная им империя рушилась из-за гражданской войны. При оккупации его доходы оставались более чем удовлетворительными. Он всегда умудрялся организовать импорт и удовлетворить спрос, все еще имевшийся среди богатых клиентов и немцев, а теперь, как ему представлялось, меньшинство греков вставляло палки в колеса тем, кто пытался восстановить их собственную страну.
В свои семьдесят три года Комнинос не менял привычек, вставал на рассвете и засиживался в конторе до позднего вечера, делая исключение лишь для суббот, когда давал званые обеды. Он стремился произвести впечатление успешного предпринимателя и по-прежнему старался, чтобы его ассортимент был шире, чем у любого другого торговца тканями в городе. Ольга по-прежнему должна была одеваться для этих случаев в специально заказанные платья от кутюр, и Катерина по нескольку раз в месяц приходила на примерки или для того, чтобы передать что-то готовое.
Во время одного из этих посещений она и рассказала Ольге об отъезде Элиаса. Павлина тоже была в гостиной – протирала какие-то антикварные вещицы, которые там стояли, казалось, единственно для того, чтобы собирать пыль.
– Ну что ж, по крайней мере, ему было что надеть в дорогу приличное, – сказала служанка. – Все равно столько одежды даром пропадало у Димитрия в шкафу, носить-то теперь некому.
Катерина вздрогнула. Бестактность Павлины ранила ее так же, как и Ольгу.
– Бедный Элиас. Бедный… – поспешно сказала Ольга. – Что же он пережил?
Этот вопрос не требовал ответа.
Несколько минут все молчали, пока Катерина подкалывала булавками Ольгин подол.
– Ты ведь мне скажешь, если будут какие-нибудь вести от него? – спросила Ольга через некоторое время.
– Конечно скажу, – заверила Катерина.
– А от Димитрия, к сожалению, так и нет ничего.
– Я думала, может, та амнистия, о которой все говорили, как-то повлияет.
– Положим, если на что-то и повлияла, так ненадолго… – грустно произнесла Ольга. – Теперь-то он вряд ли приедет, когда дело так обернулось.
– Не очень-то безопасно ему здесь появляться, правда? – вставила Павлина, застывшая с тряпкой в руке. После секундной паузы она добавила: – Пожалуй, не скоро еще мне накрывать стол на троих.
Ольгины надежды на то, что Димитрий вот-вот появится на пороге, растаяли, когда крайне правые начали преследовать левых за преступления, совершенные во время оккупации. Борьба шла между ЭЛАС и антикоммунистами, коллаборационистами, которые были заодно с немцами. Тысячи левых были схвачены и брошены в тюрьмы. После короткой передышки Салоники снова жили в страхе. Камеры были забиты людьми, чье единственное преступление состояло в несогласии с правительством.
Как бы то ни было, Ольга всегда надеялась, что ее муж сумеет переступить через свое недовольство поведением Димитрия во время войны, однако Константинос, казалось, упоенно лелеял свой гнев на сына.
Чтобы развернуть «белый террор» против левых, существенно увеличили численность полиции и жандармерии. Их целью было уничтожение коммунистических организаций любой ценой. Изучались биографические данные подозреваемых, чтобы собрать свидетельства против них. Оказать поддержку любому, кто сражался в рядах ЭЛАС, было достаточно для ареста.
Как ни удивительно это было ей самой, Ольга теперь молилась, чтобы Димитрий не показывался в городе. Она знала, каково будет ему здесь, и боялась за него. Салоники и сами по себе были достаточно опасным местом, а когда в собственном доме кто-то мог предать, риск возрастал многократно.
Ольга страшилась напрасно. Димитрий был за четыреста километров от нее. Его часть, вместе с многими другими, находилась в горных районах Центральной Греции, где сама неприступность скал служила защитой от немцев. Похожие на лабиринты тропы, укрытые от глаз долины и деревни, куда можно было добраться только пешком, давали возможность во время оккупации оставаться почти независимым государством. Это было идеальное убежище для членов ЭЛАС.
Когда люди в деревнях услышали, что среди солдат есть медик, они стали приходить за помощью. Не имея почти ничего, кроме нескольких рваных тряпок да бутылки ракии вместо антисептика, Димитрий перевязывал язвы, помогал женщинам во время родов, рвал гнилые зубы и диагностировал болезни, которые не мог вылечить. Он никогда не интересовался политическими взглядами пациента, прежде чем оказывать ему помощь, но иной раз приходилось отводить глаза от большого портрета короля Георга, который все еще вынужденно оставался в изгнании, хотя оккупация завершилась и правительство вернулось в Грецию. В одном он был уверен: эти люди в огромном большинстве не поддерживали коммунистов. У селян, среди которых им приходилось жить, силой отнимали продукты, которых у них и так почти не было, и они сами и их дети сидели голодными.
Димитрий не мог обманывать себя, делая вид, будто та сторона, на которой он сражался, непогрешима. Как и большинство его товарищей и соотечественников, он присоединился к Сопротивлению, чтобы бороться против немцев, а когда они ушли, оказался втянутым в беспощадную войну между коммунистами и правительством. Как и многие, он не был убежденным коммунистом, но верил в одно: они все-таки ближе к демократии, чем правительство.
За эти годы Димитрий понял, что пройти войну с чистыми руками не удалось никому. У него самого руки были в крови: в крови коммунистов, фашистов, немцев, греков. Иногда это была невинная кровь, иногда кровь того, чья смерть только радовала. Кровь была у всех одинаковая: густая, красная, и ее было чудовищно много.
Чаще всего он все-таки старался спасать жизни, а не обрывать их, но, вылечив кого-то из товарищей, партизан-коммунистов, понимал, что они снова будут убивать. Казалось, не видно конца жестокости, затопившей эту страну, и все политические зигзаги становились все более и более смертоносными.
Димитрию еще не исполнилось и тридцати, но иногда он замечал, что пальцы у него скрюченные, а кожа на них потрескалась, как древесная кора. Это были руки старика.
Как ни тянуло его, временами нестерпимо, в родной город, Димитрия удерживал не только страх ареста. Он готов был скорее умереть, чем вернуться домой. Это означало бы признать поражение. Так унизиться перед отцом, которого он презирал всей душой, было немыслимо.
Ольге удавалось избегать ссор с мужем, но ей волей-неволей приходилось слушать дискуссии за обеденным столом. Все, кого приглашал в гости Константинос, разделяли его политические взгляды, и все они были за войну против тех, кто боролся с немцами.
– Как может правительство оправдывать происходящее? – спрашивала хозяйка Павлину. – Позволяют головорезам преследовать ни в чем не повинных людей.
– Они их не считают неповинными. Вот и все.
На светских мероприятиях Константинос Комнинос каждый раз ловко уходил от расспросов о сыне. Гости считали, что он воюет в правительственной армии.
Разговор шел главным образом о подъеме коммунизма в окружающих балканских странах, и все панически боялись, что в Греции начнется то же самое. Гости старались не упоминать о злодеяниях, творившихся в настоящее время руками правительственной армии, зато с теплотой говорили о британцах, которые помогли задержать наступление коммунистов. В их терминологии то, против чего они боролись, называлось андартико – война с бандитизмом. Ольга же считала эту войну братоубийственной.
Наступило лето, становилась все жарче, а упоминание о красной угрозе накаляло атмосферу еще сильнее. Женщины, слыша эти слова, начинали нервно обмахиваться веерами. В текущем сезоне и еще нескольких последующих красный – и даже любые оттенки розового – был определенно не в моде.
Жизнь повсюду, кроме роскошных особняков, становилась все хуже. Объем сельскохозяйственной и промышленной продукции упал более чем вдвое по сравнению с довоенным уровнем, кораблей не осталось, не на чем было ввозить или вывозить товары. Шоссе, железные дороги, гавани и мосты оставались после оккупации все в том же плачевном состоянии.
Словно мало было остальных бед, суровая засуха уничтожила в это лето весь урожай. Люди враждовали с собственными родными, и природа, казалось, тоже обратилась против самой себя. Вид ребятишек, просящих милостыню и роющихся в мусорных ящиках, снова стал привычным. Иностранцы присылали помощь, но все равно половине населения не хватало даже самого необходимого – виной тому стала коррумпированность некоторых правительственных чиновников, ответственных за распределение.