Якоб колеблется.
– Когда я рассказал Хелене о том, что нашел, она… она попросила меня бросить все это. Мне кажется, она испугалась, что если действительно произошло нечто плохое и Алекс был к этому причастен… – Он сглатывает. – Я в некотором смысле понимаю, почему она ничего не хочет знать, ведь тоже тепло относился к Алексу. Знание изменило бы ее взгляд на него, омрачило память. Это походило бы на то, словно он умер еще раз. Поэтому она решила оставить все позади и жить дальше. Она удочерила Еву, сосредоточившись на будущем. Но, честно говоря, – Якоб пожимает плечами, – это все мне не очень-то по душе.
Лильян скользит на полшага ближе ко мне.
– Это было давно, – мягко говорит она. – Какой смысл разыскивать что-то спустя столько лет?
– Смысл есть, – без промедления отвечаю я, – для меня.
Это означает узнать правду о том, что случилось с моим отцом. То событие изменило все, из-за него я оказалась в «Мельнице» и теперь не могу покинуть этот дом, если есть хотя бы малая вероятность того, что Вестергарды опасны или что-то скрывают. Не могу, когда Ева прямо сейчас спит в хозяйском доме.
Якоб выдыхает и размышляет вслух:
– Чертежи хранятся в библиотеке на третьем этаже. Я могу показать их тебе. Завтра, когда приедет Филипп и все будут заняты подготовкой к Мортенсафтену. – Он откашливается. – Просто… если в этом есть хотя бы капля правды, никто не должен знать, что ты это видела. Ни Брок, ни Филипп, ни Хелена, ни даже Ева. Будь осторожна.
«Будь осторожна».
Всю свою жизнь – до этой недели – я была очень-очень осторожна. Осторожна со своим сердцем, осторожна со своей магией. Но сейчас во мне разгорается тот привычный, безмолвно чадивший много лет гнев, который я испытала в отношении Вестергардов в день гибели отца, как будто в глубине души уже тогда что-то знала. Я перевожу взгляд со скользкого льда у меня под ногами на чернильно-синее небо над головой и задумываюсь о том, насколько глупо учиться кататься на коньках. Ради чего идти на такой огромный риск, ведь всегда есть вероятность упасть, порезаться острым лезвием, разбить голову о твердый лед, сломать кости? «Когда умеешь хорошо кататься, – неохотно предполагаю я, – это, наверное, красиво». Так же красиво, как балет. Но одно неверное движение – одно неправильное секундное решение, – и красота становится смертельной, лед крошится, крошатся кости…
Откашливаюсь и слышу свой собственный голос:
– Наверное, я все-таки передумала.
– Передумала? – удивляется Якоб. – Насчет работы в Херсхольме?
– Насчет обучения катанию на коньках, – поясняю я и настороженно улыбаюсь ему. – Наверное.
Лунный свет снова отражается в его очках, и под его скулами залегают глубокие тени.
– Тогда, наверное, я знаю кое-кого, кто возьмется тебя учить, – говорит он.
Глава десятая
Филипп.
1854 год.
Факсе, Дания
Мне семнадцать лет, и сегодня вечером мне впервые в жизни предстоит увидеть две вещи: мертвого человека и то, как выглядит мой брат Алекс, когда влюблен.
Брат вернулся с войны три года назад, а я до сих пор радуюсь, видя, как он поправляет шейный платок перед овальным зеркалом в коридоре. Он раскрывает гребешок для усов, сделанный из серебра и черепахового панциря, когда дедушкины часы в прихожей бьют пять раз. Алекс проводит пальцами по роговым пуговицам на своем плаще. Запах ваксы, исходящий от его высоких кожаных сапог, так знаком, что если прищуриться, то в наступающих сумерках брата можно принять за нашего отца.
– Ты готов? – спрашивает он, и я киваю, поправляя свой теплый плащ. Я тоже отращиваю усы и смазываю их специальной помадой.
Александр до последней черточки выглядит истинным героем, человеком, который с гордостью вернулся домой после того, как Дания одержала победу в Трехлетней войне, отлупив Пруссию и сохранив свои княжества. Три года назад, когда он вошел в дом, я бросился ему на шею и заплакал беззвучными, идущими от самого сердца слезами, которые так долго сдерживал, что, боялся, уже никогда не смогу их выплакать.
Алекс помогает матери сесть в карету. Сегодня вечером мы везем ее в театр в Копенгагене, как когда-то возил отец. Папа пожертвовал жизнью на этой войне, но, по крайней мере, не напрасно. «Это единственное, что облегчает боль потери», – думаю я, пока карета катится мимо разрушенного здания фабрики, куда меня не приняли на работу несколько лет назад. Переулок, где я видел мальчика, игравшего с магией, темен и пуст. Мне отчаянно хочется щелкнуть пальцами – это движение я отрабатывал столько раз, что оно уже превратилось в нервный тик.
– Как дела на шахтах? – спрашивает мама, и голос ее звучит подобно шелесту бумаги.
Она ласково называет меня min skat – «мое сокровище» – и кладет ладонь поверх моей руки. Синие вены тянутся под ее кожей, словно прожилки руды, а от уголков ее глаз разбегаются тонкие морщинки, похожие на нити паутины. Гибель моего отца, тревога за Алекса и за шахты – все это состарило ее. Приятно снова видеть маму с чистыми волосами и в красивом вечернем платье. Такой, какой она была при жизни отца, а не тенью, в которую превратилась потом.
– Наши шахты – неисчерпаемая сокровищница, – отвечаю я, и, когда она улыбается, ободряюще сжимаю ее ладонь.
После того как спас южные княжества, брат вернулся, чтобы спасти наши шахты. Он распахнул клети и принял отцовское наследие, снова вдохнув жизнь в копи Вестергардов, потому что после победы экономика страны пошла в рост и понадобилось много известняка, чтобы восстановить разрушенные постройки. Вместо того чтобы унижаться и выпрашивать работу на фабрике, я теперь хожу по огромным лабиринтам: сорок километров постоянно расширяющихся тоннелей в шахте, носящей мое имя. Я нашел там потайные пещеры, в которых лежат мерцающие озера, скрытые глубоко под землей.
– Филипп изыскивает все новые способы, чтобы превратить наши копи в гудящие ульи, – тепло отмечает Алекс. – Я ему теперь почти не нужен.
Алекс унаследовал почти все имущество семьи, но отец оставил малую долю и мне. Будучи первым помощником своего брата, я присматриваю за шахтерами, и мой престиж высок, несмотря на то что иногда я больше времени провожу под землей, чем на поверхности.
Я держу мать за руку в течение всей поездки через блистающий огнями Копенгаген, потому что фонарщики снуют по улицам, зажигая газовые фонари при помощи длинных палок. Мы выходим из кареты перед огромным зданием театра, и Алекс, похоже, знаком со всеми, кто нам встречается: он приветливо улыбается, крепко пожимает руки, тепло приветствует людей. Я держусь позади него, достаточно близко, чтобы скрываться в его тени, однако ощущаю прилив гордости, когда вижу свои едва пробившиеся усы в зеркалах, которыми увешан холл.
– Тебе удобно? – спрашивает Алекс у матери, когда та усаживается в кресло, и она удовлетворенно вздыхает, после чего, просмотрев программку, замечает, что сегодня танцует новая балерина, которая буквально взяла Копенгаген штурмом. Наши места находятся не в самой лучшей ложе, однако они вполне респектабельны. Во время войны маме пришлось продать все свои украшения, а новые она так и не купила, и мне хочется когда-нибудь снова увидеть ее с драгоценными камнями в прическе.
Когда гаснет свет и поднимается занавес, на сцену выходит та самая балерина, о которой говорят все вокруг. Она молода, с непривычно смуглой кожей и одета в длинное струящееся платье. Ее волосы ниспадают изящными локонами, а глаза огромные, темные и сверкающие, но даже с такого расстояния в них можно прочитать нечто похожее на вызов. Взгляд у нее глубокий и твердый, как будто эта девушка в своей жизни видела немало скорби. Ее танец завораживает и привлекает внимание всего зала, словно тянет за незримые нити. После ее сольного выступления зрители разражаются аплодисментами, точно вспыхивает солома, облитая маслом.
– Какая красавица! – выдыхает мама, а Алекс сидит, не отрывая глаз от сцены. Как будто раньше он никогда не пользовался своим зрением по-настоящему.
– Кто она? – спрашивает он, подавшись вперед и по-прежнему не сводя глаз с балерины. Губы его подрагивают, а пальцы нервно переплетены между собой.
Несколько мгновений я тоже заворожен, но потом моргаю, а когда снова устремляю взгляд на балерину, то не могу понять, что брат в ней нашел. Заклятие спало с меня. Просто девушка, которая то поднимается на носочки, то приседает, то подпрыгивает…
Когда занавес опускается в последний раз, Алекс пробивается сквозь толпу, идя навстречу людскому потоку – к сцене. Он оставляет нас с матерью одних. По пути к карете она слегка опирается на мою руку.
Брат возвращается совершенно потрясенным и всю дорогу смотрит в окно, пытаясь скрыть улыбку. Он вернулся домой с войны целый и невредимый, с победой. Но сегодня вечером мы потеряли Алекса навсегда.
Хелена Линд, эта балерина… она победила его атласом и кружевом, без всякого оружия, и даже без единого слова.
Когда карета останавливается, раздается стук в окно, и передо мной возникает мой друг Теннес, бледный, точно мертвец. Он тяжело дышит.
– Ты можешь пойти со мной? – спешно выговаривает он. – Я кое-что хочу тебе показать.
Я желаю брату и матери доброй ночи и следую за Теннесом в темноту, наполненную шелестом опавшей листвы и мелькающими тенями. Мы идем к моргу, расположенному на окраине города.
Когда мы подходим к двери, в горле у меня пересыхает. Я никогда прежде не видел мертвых людей, но уверен, что Алекс на войне видел их множество. Быть может, отчасти поэтому он был сегодня так очарован Хеленой Линд. Потому что она выглядела такой неистово живой.
Гроб моего отца прибыл домой закрытый, и я слишком боялся заглянуть туда, даже для того, чтобы попрощаться.
Я сжимаюсь, когда мы входим в помещение, и первым делом на меня обрушивается смрад. Не знаю, как Теннес выносит этот запах, работая здесь, но он, похоже, едва замечает его, в то время как мне приходится изо всех сил сдерживать тошноту. Друг зажигает свечи, а потом протягивает мне носовой платок.