Прибоженный всегда радовался, видя друга в отличных от ночной черноты цветах. Как будто такая смена давала шанс на что-то. Что-то очень важное, но непонятно для кого больше — для самого Иакина или тех, кто его окружает.
— Кислое лучше освежает, — попробовал возразить Глорис, удивляясь собственной смелости.
Бальга не ответил, напряженно вглядываясь в темноту, надвигающуюся на Катралу, и прибоженный счел это молчаливым согласием. Но чтобы лишний раз не будить упрямство друга, все же налил в бокал несколько капель горного меда и поднес приготовленный напиток страждущему, который даже не повернул головы, пока шелковые полы накидки не зашуршали, соприкоснувшись с грубым грязно-серым полотном рубашки.
— О чем ты думаешь?
— Скоро настанет ночь.
Глорис кивнул, всякий раз поражаясь тому, как обычные, даже иногда нелепые слова звучат из уст друга. Так… значительно. Важно. Весомо. Неужели кому-то кажется иначе?
А ведь кажется. Есть по меньшей мере одна эррита, для которой все, что бы ни сказал бальга, — пустой звук. Не желает слушать и не слушает. Да и на молебнах давным-давно уже не бывает. Можно сказать, с детских лет. С тех самых лет, когда юный прибоженный начал свою благословленную небесами службу.
— А потом придет утро.
Иакин замер. Затаил дыхание. А когда повернулся, ореховая глубина глаз показалась Глорису непроглядно темной.
— Утро…
— Светлое-светлое.
Прибоженный сам не понимал, зачем все это говорит. Но чувствовал: надо. Только не молчать. Потому что, если тишина продлится больше нескольких, может быть, бессчетных, а может, уже кем-то сосчитанных минут, мир треснет и разобьется, как стекло. Как тот многоцветный витраж, разлетевшийся осколками прямо над головой предшественника Глориса.
Наверное, кто-то все же кинул камень или пустил стрелу. Хотя тщательнейшие поиски так ни к чему и не привели, удобнее было верить в чью-то злую волю, нежели в случайность или, того хуже, веление небес. Стеклянные капли брызнули во все стороны, но большая их часть конечно же упала прямо на прибоженного, коленопреклоненно стоящего у алтаря и творящего вечерний молебен. Молебен для одного-единственного человека, как ясно помнил Глорис. Всего каких-то десять лет назад горожане еще не слишком жаловали роскошную кумирню, отстроенную на личные средства семьи Кавалено. Еще не уверовали. А может, полагались на прежнюю веру?
— Ты всегда веришь в лучшее? — вдруг спросил бальга. Спросил своим обычным равнодушным тоном, но глаза, в которые прибоженному удалось заглянуть, прежде чем друг снова перевел взгляд за окно, ореховые глаза…
Принадлежи они кому-то другому, Глорис с уверенностью заявил бы, что этот человек страдает. Например, смертельной болезнью. Или неразделенными страстями. Или нетерпением.
Ни первого, ни второго за Иакином прибоженный не знал. Верховный бальга был совершенно здоров, здоровее многих в Катрале, да и сердце его не испытало пока любовного томления. Значит, оставалась только последняя причина.
— Зачем верить? Следующий день всегда лучше предыдущего.
Губы бальги дрогнули в улыбке. Второй за наступивший год, случившейся на глазах у Глориса.
— Точно лучше?
Сегодня вопросы друга звучали странно. Почти пугающе. Так, что начинали тревожить даже умиротворенную долгим жарким днем душу прибоженного.
— Ты считаешь иначе?
Иакин опустил взгляд, наконец-то заметил бокал и протянул за ним руку. Пригубил душистый напиток, покатал крохотный глоток на языке, а потом разом осушил все. До дна.
— Тебе нравится жить здесь? Никогда не думал о других краях?
Глорис удивленно приподнял тонкие дуги бровей:
— Я не вижу ничего, кроме стен кумирни, и ты это знаешь. Здесь, там… Какая разница? Моя жизнь — в служении Божу и Боженке. Это предначертано судьбой.
Теперь Иакин скривил губы так, что получившаяся гримаса могла бы сойти за усмешку.
— Нет никакой судьбы. Нет. И не было. Мы сами ее делаем, если не отступаем, когда надо атаковать.
Прибоженный невольно подался вперед, ловя ноздрями дыхание, срывающееся с губ бальги.
— Зачем принюхиваешься? Думаешь, я пьян?
— Н-нет, я…
Иакин подумал и швырнул бокал за окно. Куда-то на каменные плиты площади.
Треск разбившегося стекла прозвучал коротко и тихо, хотя должен был переполошить округу, как представлялось Глорису. Или это что-то внутри, в глубине груди натянулось вдруг так сильно, что готово было лопнуть в любой миг?
— Судьбы нет. И не будет. Пока ты сам не захочешь ее заполучить.
Слова бальги звучали по-прежнему странно и непонятно, но с каждой минутой их сила, казалось, увеличивалась вдвое, не меньше.
Что значит нет судьбы? А что же тогда исковеркало его плоть, превратив обычного ребенка в неприкосновенный и обреченный на одиночество знак веры? Что водворило его в просторную клетку, не спрашивая желаний и не слушая возражений?
— Случившееся не изменить, — прошептали пересохшие от волнения губы прибоженного.
— И не нужно. Оно уже случилось. Ушло. Пропало. Исчезло.
— Оставив раны на теле и душе.
Иакин поднял голову и посмотрел в небо, наливающееся зловещей чернотой.
— Раны заживают. Со временем. Шрамы тоже будут болеть, но они не убьют тебя, поверь. Они просто будут напоминать тебе о днях твоей слабости и… Приближать дни твоей силы. Они всего лишь кнуты, которые впиваются в тело, чтобы заставить тебя двигаться. Заставить идти вперед.
Глорис подумал, что стоило бы приложить к вискам кусочки льда, и невольно бросил взгляд на серебряную вазу, содержимое которой конечно же давным-давно растаяло и превратилось в воду. Прохладную, но бессильную остудить разгоряченные волнением мысли.
Разве отсюда можно куда-то отправиться? Да еще вперед?
— Для этого не нужна смелость. Ни капли. Достаточно лишь обернуться и посмотреть, что находится у тебя за спиной.
Прибоженный послушно подчинился волшебству уверенных слов. Повернул голову.
Взгляд уперся в дверь покоев, но не задержался, а каким-то странным образом отправился дальше, по коридору, за десять лет исхоженному Глорисом вдоль и поперек. Пролетел вдоль мраморных виноградных лоз, ползущих по стенам, покружился между тоненькими столбиками, подпирающими арки потолочных сводов, выбрался на шестиугольную обрамленную ажурными перилами площадку, коснулся первой ступеньки длинной лестницы и… Замер, наполнившись ужасом.
Внизу простирался молельный зал. Высокий, огромный, способный вместить в себя чуть ли не всех жителей Катралы.
Прибоженный помнил его разным.
В утренних сумерках, жемчужно-серых, туманом проходящих сквозь окна и оседающих на полу, выложенном из лакированных кедровых дощечек, гладких, как стекло, и всегда прохладных, так и манящих пробежаться по ним босиком.
В разгар дня, когда солнечный свет становится невыносимо ярким и глаза не спасает даже густая краска витражей, а золотое божье одеяние и вовсе невыносимо вспыхивает, ослепляя каждого, кто рискнет поднять глаза чуть выше алтаря.
В вечерней тишине, густой и липкой, как пот, еще не смытый с кожи после жаркого дня, в тишине, провожающей шаги последнего служки, задувающего за собой свечи.
Но сейчас, в наступившей ночи, не было ничего, кроме темноты. Ничего, кроме…
Глорис содрогнулся, прогоняя ужасное видение, и еле набрался сил, чтобы ответить:
— За моей спиной бездна.
— А за моей — стена, — сказал бальга. — Я не могу сделать шаг назад, даже если другого выхода не останется. И я не хочу, чтобы назад шагнул ты.
Прибоженный задержал дыхание.
Назад? В эту безжалостную тьму, равнодушно ожидающую жертвоприношения? Она ведь даже не голодна! Да будь в ней хотя бы такое простое и омерзительное, но очень человеческое чувство, как голод, можно было бы смириться.
Можно было бы думать, что каждым спуском вниз по девяноста девяти ступеням ты делаешь что-то важное, недоступное никому другому. Но этой бездне все равно кого пожирать. Точно так же десять лет назад она пожрала того прибоженного, что предшествовал Глорису. Наверное, всего лишь скучающе вздохнула, только этого вздоха хватило, чтобы обрушить весь витраж. Чтобы выдавить из рам каждое стеклышко, еще в полете разлетевшееся на несколько частей, острых, как зубы.
Он не успел бы убежать, даже если бы попытался: осколками был усеян весь пол, до самого подножия лестницы. Но молящийся не двинулся с места. Не поднял головы. Так и остался стоять на коленях. А когда стеклянный дождь закончился и служки решились подойти ближе, вместе с ними к сверкающему в солнечных лучах нерукотворному изваянию подобрался и восьмилетний мальчик. Идти по трещащему ковру было трудно и страшно, но стоило того, чтобы увидеть лицо прибоженного, похожее на мозаику из разноцветных стеклянных бусин. Прекраснее в своей жизни мальчик не видел ничего. Он смотрел бы и смотрел, но взрослые почему-то поспешили увести его прочь…
Да, эта бездна пожрала того несчастного. Она самая. И скоро раскроет пасть для куска свежего мяса.
Глорис выдохнул застоявшийся в легких воздух. Выдохнул с сухим кашлем, разодравшим горло, как терка.
— Я не шагну назад.
Его голос прозвучал еле слышно, дрожа то ли от страха, то ли от нежданно накатившей решимости. И ладони тоже дрожали. До того мгновения, как бальга сжал их своими, твердыми и горячими.
— Мы пойдем вперед. Вместе. Хочешь?
Прибоженный попытался ответить, но все подходящие слова застряли где-то внутри, и тогда он просто кивнул, чувствуя, как к глазам подступают слезы.
— Нам нечего бояться впереди. Бояться будут нас.
Он еще раз сжал пальцы Глориса, чуть ли не до хруста, потом отпустил и потянулся за курткой.
— Мне пора идти.
— Да. Иди.
— Я вернусь. Скоро.
Лучшего обещания Глорис не мог желать услышать. А когда бальга перебрался через подоконник, чтобы спуститься по задней стене кумирни, прибоженный снова обернулся и посмотрел на дверь.
Бездна все еще находилась где-то там, не менее опасная, чем раньше, но она была внизу, а лестница вела вверх. Лестница, ступени которой еще не были сложены, но уже вставали перед двумя взглядами: испуганным и измученным нетерпением.