Нити смерти (Сборник) — страница 41 из 54

того провел рукой по волосам. Итак, мне стало ясно: не Кларимонда подражает тому, что делаю я, а скорее я подражаю ей. И делаю это так быстро, так молниеносно, что у меня создалось впечатление, будто инициатива исходит от меня.

А я, который так гордился тем, что влияю на нее, сам попадаю под ее влияние. Впрочем, это влияние такое нежное, такое ласкающее, что мне кажется, нет на свете ничего более благодетельного.

Я произвел еще несколько опытов. Я засунул обе руки в карманы и решил не двигаться; я стоял и пристально смотрел на нее. Я видел, как она подняла свою руку, как она засмеялась и слегка погрозила мне указательным пальцем. Я не шевелился. Я чувствовал, как моя правая рука стремится высвободиться из кармана, но я вцепился пальцами в подкладку. Потом медленно, через несколько минут, пальцы разжались, и я вынул руку из кармана и поднял ее. И я улыбнулся и тоже погрозил ей пальцем. Мне казалось, что это делаю не я, а кто–то другой, за кем я наблюдаю. Нет, нет, это было не так. Я, я делал это, а кто–то другой был тот сильный, который хотел сделать великое открытие, но это был не я.

Я — какое мне дело до каких бы то ни было открытий, — я здесь для того, чтобы исполнить волю Кларимонды, которую люблю в сладостном страхе.

Пятница, 25 марта

Я перерезал телефонную проволоку. Я не хочу, чтобы меня каждую минуту беспокоил этот глупый комиссар, да еще как раз в то время, когда наступает этот странный час.

Господи, зачем я все это пишу? Во всем этом нет ни слова правды. Мне кажется, будто кто–то водит моим пером.

Но я хочу, хочу, хочу записывать то, что со мной происходит. Это стоит мне громадного напряжения воли. Но я это сделаю. Еще только один раз то… что я хочу.

Я перерезал телефонную проволоку… ах!

Я должен был это сделать. Вот! Наконец–то! Потому что я должен был, должен был.

Сегодня мы стояли у наших окон и играли. Со вчерашнего дня наша игра изменила свой характер. Она делает какое–нибудь движение, а я сопротивляюсь до тех пор, пока могу. Пока я, наконец, не уступаю и безвольно не подчиняюсь тому, чего она хочет. И я не могу выразить, какое блаженство сознавать себя побежденным, какое счастье отдаваться ее воле.

Мы играли. Потом вдруг она встала и ушла в глубь комнаты. Было так темно, что я не мог ее больше видеть; она как бы растаяла во мраке. Но потом она снова появилась у окна, держа в руках настольный телефон, совсем такой же, как и у меня. Она с улыбкой поставила его на подоконник, взяла нож, перерезала шнурок и снова отнесла телефон.

Я сопротивлялся добрых четверть часа. Страх мой был сильнее, чем раньше, но тем сладостнее было чувствовать себя мало–помалу порабощенным. Наконец я взял свой аппарат, поставил его на окно, перерезал шнурок и снова отнес его на стол.

Так это случилось.

Я сижу за своим письменным столом: я напился чаю, коридорный только что вынес посуду. Я спросил его, который час, — мои часы идут неверно. Четверть шестого, четверть шестого.

Я знаю, стоит мне только поднять голову, как Кларимонда что–нибудь сделает. Она сделает что–нибудь такое, что и я должен буду сделать.

И я все–таки поднял голову. Она стоит в окне и смеется. Теперь — если бы я только мог отвернуться от нее, — теперь она подошла к зянавеске. Она снимает шнурок — шнурок красный, совсем как у моего окна. Она делает петлю. Она прикрепляет шнурок к крюку на перекладине.

Потом она, улыбаясь, садится.

Нет, то, что я чувствую, это уже не страх. Это холодный, леденящий ужас, который я тем не менее не согласился бы променять ни на что на свете. Это какое–то невероятное порабощение, но в то же время в этом непредотвратимом ужасе есть какое–то своеобразное наслаждение.

Я был бы способен подбежать к окну и сейчас же сделать то, что она хочет, но я жду, во мне происходит борьба, я сопротивляюсь. Я чувствую, что с каждой минутой та сила становится все непреодолимее.

* * *

Ну, вот, теперь я опять сижу за столом. Я быстро подбежал к окну и исполнил то, что она от меня ждала: взял шнурок, сделал петлю и повесил шнурок на крюк.

Теперь я уже больше не встану, теперь я буду смотреть только на бумагу. Я хорошо знаю, что она сделает, если я только на нее посмотрю в этот шестой час предпоследнего дня недели. Если я посмотрю на нее, то я должен буду исполнить то, что она хочет, тогда я должен буду…

Не буду смотреть на нее…

Вот я засмеялся громко. Нет, я не засмеялся, это во мне что–то засмеялось, И я знаю над чем: над моим «не хочу»…

Не хочу и все–таки знаю наверное, что должен это сделать. Я должен посмотреть на нее, должен, должен сделать это… и потом остальное.

Я только жду, чтобы продлить муки — эти страдания, от которых захватывает дыхание и которые в то же время доставляют величайшее наслаждение. Я пишу и пишу, чтобы подольше сидеть за столом, чтобы продлить эти секунды страдания, которые до бесконечности увеличивают счастье моей любви…

Еще немного, еще…

Опять этот страх, опять! Я знаю, что я посмотрю на нее, что встану, что повешусь; но я боюсь не этого. О нет — это прекрасно, это дивно.

Но есть нечто, нечто другое… что случится потом. Я не знаю, что это такое, но это случится наверное, ибо счастье моих мук так невероятно велико. О, я чувствую, чувствую, что за этим последует нечто ужасное.

Только бы не думать…

Писать что–нибудь, что попало, все равно что. Только скорее, не раздумывая…

Мое имя — Ришар Бракемон, Ришар Бракемон, Ришар… о, я не могу больше… Ришар Бракемон… Ришар Бракемон… теперь… теперь… я должен посмотреть на нее… Ришар Бракемон… я должен… нет еще… Ришар… Ришар Браке…

* * *

Комиссар IX участка, который не мог добиться ответа на свои звонки по телефону, вошел в гостиницу «Стевенс» в пять минут седьмого. В комнате № 7 он нашел студента Ришара Бракемона повесившимся на перекладине окна совершенно при той же обстановке, при какой повесились в этой комнате его трое предшественников.

Только на лице его было другое выражение: оно было искажено ужасом, глаза его были широко раскрыты и почти выходили из орбит. Губы были раздвинуты, но зубы были крепко стиснуты.

И между ними был раздавлен большой черный паук со странными лиловыми крапинками.

На столе лежал дневник студента. Комиссар прочел его и сейчас же пошел в дом на противоположной стороне улицы. Там он констатировал, что весь второй этаж уже в течение нескольких месяцев стоит пустой, без жильцов…

Квин Бери. Шутка Варбурга Тэнтвула

Варбург Тэнтвул умирал. От него остались лишь кожа да кости, но он улыбался, лежа в своей большой кровати, как будто мысль об исчезновении забавляла его.

Даже в те времена, когда он пользовался относительным здоровьем, он никогда не был привлекательным. Теперь же, истощенный болезнью, он был просто безобразным. Длинные и тонкие, почти бесцветные губы плотно прижимались к мелким, на редкость хорошим зубам. Он улыбался. В маленьких, глубоко посаженных, желтоватых, безжалостных глазках появился блеск, словно отражение невидимого пламени, а на нижней губе появилась тонкая линия белых зубов, словно он прикусил ее, чтобы не расхохотаться.

— Ты по–прежнему желаешь жениться на Арабелле? — спросил он сына, поворачивая к нему сардонически усмехающееся лицо.

— Да, отец, но…

— Никаких «но», мой мальчик, — старик тихо, но жестоко рассмеялся, — никаких «но». Я тебе говорил, что я против. Ты будешь жалеть до самой смерти, если женишься на ней. — Он замолчал, и воздух свистел в его бесплотном горле. — Ну что ж, женись, если твое сердце требует этого. Я тебя предупредил… Так, мой мальчик? Не скажешь потом, что твой старый отец не предупреждал тебя… — Он упал на подушки и прерывисто задышал, как бы стараясь удержать душу, покидающую его тело, а затем резко приказал:

— Проваливай! Уходи и не возвращайся, дурак! Но помни, что я тебе сказал!

— Отец, — промямлил молодой Тэнтвул, делая шаг к кровати, но внезапно ставший яростным взгляд старика остановил его.

— Убирайся, я сказал! — проскрипел отец.

Когда дверь за сыном закрылась, умирающий позвал сиделку.

— Дайте… Дайте мне… Это фото…

Он прерывисто, с трудом дышал, но его тонкие пальцы сделали повелительный жест, указывая на фотографию женщины в серебристой рамке, стоявшую на стойке у окна.

Он схватил портрет, как драгоценную реликвию, и с минуту жадно созерцал его.

— Люси, — пробормотал он хрипло, чуть слышно, — Люси, они хотят пожениться, несмотря на мои слова. Они поженятся, ты слышишь, Люси?

Пронзительный, как у ребенка, голос поднялся и задрожал, когда старик поднес серебряную рамку к лицу.

Крик старого Тэнтвула разом оборвался, как обрывается звук свистка, когда в него перестают дуть. Фотография упала на одеяло. Челюсть старика отвисла, и он упал на подушки с насмешливой улыбкой в стекленеющих глазах.

Этикет требовал, чтобы сиделка в таких случаях ждала подтверждения врача, так что, послушная правилам своей профессии, мисс Вильямсон ждала, пока я пощупаю пульс мертвого и кивну головой. Только тогда она с ловкостью, приобретенной долгой практикой, сделала, что полагалось: завязала челюсть бинтом, связала запястья и лодыжки трупа, чтобы тело было готово, когда за ним явится представитель похоронного бюро Мартина.

* * *

Мой друг, Жюль Де Гранден, был не в духе. В черном шелковом кимоно, выглядевшем на нем траурным одеянием, уперев кулаки в бедра, он громко и образно жаловался. Через четверть часа он должен быть в театре, а этот сын и внук паршивой свиньи, садовник, до сих пор не принес гардению. Как он появится вечером без гардении в бутоньерке? Немыслимая вещь! И что делает этот грязный подонок? Почему к восьми часам здесь нет этого абсолютно необходимого цветка? Он, Жюль Де Гранден, не намерен быть жертвой дурацких прихотей проклятого козла, который считает себя садовником. Нет! Никогда в жизни! Он…

— Простите, сэр, — прервала его Нора Мак–Гиннис, появившаяся на пороге кабинета. — Там мисс и мистер Тэнтвул желают вас видеть, сэр.