<…> свободной и возвышенной поверхности»[125], где не существует случайности. Созвездие оказывается результатом не столько броска игральных костей, сколько его переходом через предел или в иной мир. Не стоит задаваться вопросом о том, какой из аспектов побеждает у Малларме – обесценивание жизни или превознесение умопостигаемого. В ницшевской перспективе оба эти аспекта неразделимы и составляют сам «нигилизм», то есть способ обвинения жизни, ее осуждения и вынесения ей приговора. Всё остальное – лишь следствия этого. Раса Игитура – не раса сверхчеловека, а эманация иного мира; хрупкое телосложение – не ребенка с Блаженных островов, но Гамлета, «горестного принца утеса», о котором Малларме в другом месте говорит так: «…сокрытый король, неспособный к становлению». Иродиада – не Ариадна, а холодное порождение ресентимента и нечистой совести, дух отрицания жизни, которая гибнет от горьких упреков, обращенных Иродиадой к Кормилице. Малларме считал произведение искусства «справедливым», но справедливость эта – не справедливость существования, а всё еще справедливость обвиняющая, которая отрицает жизнь, видя в ней катастрофу и немощь [126]. Вряд ли будет чрезмерным (даже с учетом атеизма Малларме, атеизма, который не был бы без этого интересным), если моделью театра мечты мы признаем мессу: мессу, а не мистерию Диониса… На самом деле редко кто продвигался столь далеко во всех смыслах в этом извечном действе обесценивания жизни. Малларме – это бросок игральных костей, но пересмотренный с точки зрения нигилизма, интерпретированный в перспективе нечистой совести или ресентимента. Итак, бросок игральных костей превращается в ничто, если он оторван от утвердительного и оценочного контекста, от невинности и утверждения случайности. Бросок костей превращается в ничто, если при этом противопоставляются случайность и необходимость.
15. Трагическая мысль
Идет ли здесь речь исключительно о психологическом различии? О различии настроения или тона? Мы должны сформулировать принцип, от которого в целом зависит философия Ницше: ресентимент, нечистая совесть и т. д. психологически не обусловлены. Ницше называет нигилизмом комплекс действий по отрицанию жизни и обесцениванию существования; он анализирует основные формы нигилизма – ресентимент, нечистую совесть, аскетический идеал; он называет духом мести единство нигилизма и его форм. Итак, нигилизм и его формы не сводятся ни к психологическим детерминациям, ни к историческим событиям или идеологическим течениям, тем более – к метафизическим структурам [127]. Несомненно, дух мести выражается биологически, психологически, исторически и метафизически; дух мести есть некий тип, он неотделим от типологии, главного раздела философии Ницше. Но вся проблема заключается в характере этой типологии. Совершенно не являясь психологической чертой, дух мести – это принцип, от которого зависит наша психология. Не ресентимент относится к психологии, а вся наша психология, сама того не осознавая, сводится к ресентименту. Схожим образом, когда Ницше показывает, что христианство пропитано ресентиментом и нечистой совестью, он превращает нигилизм не в историческое событие, а скорее в стихию истории как таковой, в двигатель всемирной истории, знаменитый «исторический смысл» или «смысл истории», который в определенный момент находит свое наиболее полное выражение в христианстве. Поэтому когда Ницше критикует метафизику, он делает нигилизм предварительным условием всякой метафизики, а не выражением отдельно взятой метафизической системы: не существует метафизики, которая не судила бы и не обесценивала существование от имени сверхчувственного мира. Речь даже не о том, что нигилизм и его формы являются категориями мысли; ведь категории мысли как мысли разумной – тождество, причинность, целенаправленность – сами предполагают интерпретацию силы, причем силы ресентимента. В силу всех этих соображений Ницше смог сказать: «…инстинкт мести так завладел человечеством на протяжении веков, что вся метафизика, психология, история и в особенности мораль несут на себе его отпечаток. С тех пор как человек мыслит, он вселил в вещи бациллу мести» [128]. Нам следует понять: инстинкт мести есть сила, лежащая в основе того, что мы называем психологией, историей, метафизикой и моралью. Дух мести – это генеалогическое начало нашей мысли, трансцендентальный принцип нашего образа мысли. Следовательно, борьба Ницше против нигилизма и духа мести означает ниспровержение метафизики, конец истории как истории человека, преобразование наук. Ведь на самом деле мы даже не знаем, чем стал бы человек, если бы он избавился от ресентимента. Разве человек, который не обвинял и не обесценивал бы существование, всё еще был бы человеком, разве он еще мыслил бы как человек? Не стал ли бы он тогда чем-то другим, отличным от человека, почти сверхчеловеком? Быть подверженным ресентименту или нет – не может быть более серьезного различия, по ту сторону психологии, по ту сторону истории и по ту сторону метафизики. Это подлинное различие, или трансцендентальная типология, – различие генеалогическое и иерархическое.
Ницше указывает цель своей философии: освободить мысль от нигилизма и его форм. Но это предполагает новый образ мыслей, опровержение в принципе, от которого зависит мысль, выправление самого генеалогического принципа, «трансмутацию». Мы издавна мыслили только в терминах ресентимента и нечистой совести. У нас не было другого идеала, кроме аскетического. Познание мы противопоставляли жизни, чтобы предавать жизнь суду, превращать ее в нечто виновное, несущее ответственность и подверженное заблуждениям. Мы превратили волю в нечто дурное, пораженное изначальным противоречием: мы говорим, что ее нужно очистить, обуздать, ограничить и даже подавить, устранить. Только такой ценой она станет хорошей. Нет такого философа, который, обнаруживая то здесь, то там сущность воли, не страдал бы от собственного открытия и, подобно боязливому прорицателю, не видел бы в нем сразу и дурное предзнаменование будущего, и источник зла в прошлом. Шопенгауэр доводит эту старую концепцию до крайних выводов: воля, говорит он, – это каторга и колесо Иксиона. Ницше не причитает после открытия природы воли, не пытается ее заклинать или ограничивать ее действие. «Новый образ мысли» означает: утверждающая мысль, мысль, утверждающая жизнь, а в жизни – волю, наконец, мысль, изгоняющая всё негативное. Верить в невинность будущего и прошлого, верить в вечное возвращение. Ни существование не представляется чем-то виновным, ни воля не ощущает себя виновной из-за того, что она существует: именно это Ницше называет своей радостной вестью. «Воля – вот как зовется освободитель и вестник радости» [129]. Радостная весть – это трагическая мысль; ведь трагическое кроется не в упреках ресентимента, не в конфликтах нечистой совести, не в парадоксах воли, ощущающей себя виновной и ответственной. Трагического нет даже в борьбе против ресентимента, нечистой совести и нигилизма. До сих пор никто не понял, что такое по Ницше: трагическое = радостное. Вот другой способ задавать великое уравнение: «хотеть = творить». Не понимали, что трагическое было чистой и множественной позитивностью, живой радостью. Трагическое является утверждением, потому что оно утверждает случайность, а через случайность – необходимость; потому что оно утверждает становление, а через становление – бытие; потому что оно утверждает множественное, а через множественное – единое. Трагическое – это бросок игральных костей. Всё остальное – нигилизм, диалектическая и христианская патетика, карикатура на трагическое, комедия нечистой совести.
16. Пробный камень
Когда нас тянет сравнивать Ницше с другими авторами, которые называли себя или были названы «трагическими философами» (Паскаль, Кьеркегор, Шестов), то мы не должны довольствоваться словом трагедия. Мы должны учитывать последнюю волю Ницше. Недостаточно спросить: о чем думал другой автор, как это соотносится с мыслями Ницше? Следует спросить: как мыслил этот другой? Что за «осадок» ресентимента и нечистой совести есть в его мысли? Присущи ли его способу понимания трагического аскетический идеал и дух мести? Паскаль, Кьеркегор, Шестов гениально умели доводить критику до недосягаемых для других пределов. Они приостанавливали действие морали, ниспровергали разум. Но, попав в паутину ресентимента, по-прежнему черпали силы в аскетическом идеале. Они – поэты этого идеала. Само противопоставление морали и разума всё еще было идеалом, в который погружен разум, мистическим телом, в котором разум укоренен, интериорностъю, похожей на паука. Для философствования им необходимы всевозможные средства и путеводная нить интериорности: тревога (angoisse), причитания, виновность, всевозможные формы недовольства [130]. Сами эти философы отмечены знаком ресентимента: таковы Авраам и Иов. Им недостает невинности и игры: утвердительного смысла, смысла экстериорности. «Не нужно ожидать, – говорит Ницше, – чтобы нас постигло несчастье, как полагают те, кто выводит философию из неудовлетворенности. Начинать следует со счастья, с совершенной мужественной зрелости, с пламени жгучего веселья, с веселья зрелого и победоносного возраста» [131]. От Паскаля до Кьеркегора вечно заключают пари и прыгают. Но это не упражнения для Диониса и Заратустры: прыгать – не значит танцевать, а биться об заклад – не значит играть. Мы увидим, как Заратустра непредвзято противопоставляет игру – заключению пари, а танцы – прыжкам; плох тот игрок, что заключает пари, а тот, кто прыгает и полагает, что прыгать означает танцевать, возвышаться, превосходить, является шутом