[406]. Слово вина отсылает теперь к совершенному мною проступку, к моей собственной вине, к моей виновности. Именно так боль оказывается интериоризированной; как следствие греха, она уже не имеет иного смысла, помимо смысла сокровенного.
Отношения между христианством и иудаизмом следует оценивать с двух точек зрения. С одной стороны, христианство – это кульминация иудаизма. Оно продолжает и завершает начатое иудаизмом. Любая власть ресентимента направлена на то, чтобы привести убогих, больных и грешников к Богу. На знаменитых страницах своей книги Ницше подчеркивает озлобленность апостола Павла, низость Нового Завета [407]. Даже смерть Христа – это уловка, возвращающая нас к иудейским ценностям: этой смертью учреждается мнимая противоположность между любовью и ненавистью, а этой любви придается всё более соблазнительный вид, словно она не зависит от этой ненависти, противоположна этой ненависти и является ее жертвой [408]. Здесь скрывают истину, которую смог открыть Понтий Пилат: христианство – это следствие иудаизма, в нем мы находим все предпосылки последнего, оно – лишь следствие этих предпосылок. – Но верно и то, что, с другой точки зрения, христианство придает ему новое звучание. Оно не довольствуется тем, что завершает ресентимент, но изменяет его направленность. Оно навязывает свое последнее изобретение – нечистую совесть. Но и здесь не стоит думать, будто новое направление ресентимента в рамках нечистой совести противопоставлено первоначальному. Речь идет исключительно о новых соблазнах и искушениях. Ресентимент говорил: «Ты виноват», нечистая совесть говорит: «Виноват я». Но ресентимент не унимается до тех пор, пока не распространится его зараза. Его цель в том, чтобы всякая жизнь стала реактивной, чтобы здоровые стали больными. Ему недостаточно обвинять – требуется, чтобы обвиняемый сам почувствовал себя виновным. Поэтому именно в нечистой совести ресентимент, изменяя свою направленность, дает образец этого стремления и достигает максимума своей контагиозности. Это моя вина, я виноват, – и вот уже целый мир подхватывает этот скорбный рефрен, а всё активное в жизни развивает в себе то же чувство виновности. Других условий для власти священника нет: по своей природе священник – господин страждущих [409].
Во всем этом мы снова обнаруживаем намерение Ницше: показать, что там, где диалектики видят противоречия и оппозиции, имеются куда более тонкие различия, которые необходимо обнаружить, более точные согласования и корреляции, которые необходимо оценить: не гегелевское несчастное сознание, которое – лишь симптом, а нечистая совесть! Определением первого аспекта нечистой совести было умножение боли через интериоризацию силы. Определением второго аспекта является интериоризация боли через перенаправление ресентимента. Мы заострили внимание на том, как нечистая совесть продолжает дело ресентимента. Необходимо подчеркнуть также и параллелизм между нечистой совестью и ресентиментом. Дело не только в том, что у каждой из этих разновидностей есть два момента, топологический и типологический, но и в том, что переход от одного момента к другому позволяет вмешаться в события такому персонажу, как священник, а также в том, что священник всегда действует при помощи фикции. Мы проанализировали фикцию, на которой в ресентименте основывается переворачивание ценностей. Но нам остается решить еще одну проблему: на какой фикции основаны интериоризация боли и перенаправление ресентимента в нечистой совести? Это тем более сложная проблема, что, согласно Ницше, она затрагивает во всей его полноте феномен, который называется культурой.
11. Культура с доисторической точки зрения
Культура означает муштру и отбор. Ницше называет движение культуры «нравственностью нравов» [410]; а она неотделима от оков и пыток, то есть жестоких средств муштры человека. Но в этой жестокой муштре взгляд генеалога выделяет два элемента [411]. 1) То, чему подчиняются представители тех или иных народов, рас, классов, всегда является историческим, произвольным, гротескным, глупым и ограниченным; чаще всего оно представляет наихудшие реактивные силы. 2) Но в самом факте подчинения чему-то (всё равно чему) проявляется принцип, который превыше народов, рас, классов. Подчиняться закону, поскольку это закон: форма закона означает, что некая деятельность, активная сила осуществляет себя в человеке и задается целью его вымуштровать его. Эти два аспекта нельзя смешивать, хотя в историческом плане они неразделимы: с одной стороны, историческое давление государства, Церкви и т. д. на индивидов ради их ассимиляции; с другой – деятельность человека как родового существа, деятельность человеческого вида, как она осуществляется в индивиде как таковом. Отсюда и употребление Ницше слов «первобытный», «доисторический»: нравственность нравов предшествует всеобщей истории [412]; культура – это родовая деятельность, «подлинная работа человека над самим собой на протяжении продолжительнейшего периода существования человеческого вида, вся его доисторическая работа <…> какой бы, впрочем, при этом ни была степень жестокости, тирании, глупости и идиотизма, ей присущая» [413]. Любой исторический закон произволен, но что является не произвольным, а доисторическим и родовым, так это закон подчинения законам. (Бергсон также придет к этой идее, когда будет доказывать в Двух источниках морали и религии, что всякая привычка произвольна, но существует естественная привычка приобретать привычки.)
Доисторическое означает родовое. Культура – это доисторическая деятельность человека. Но в чем состоит эта деятельность? Речь всегда о том, чтобы привить человеку привычки, заставить его подчиняться законам, вымуштровать его. Вымуштровать человека означает сформировать его так, чтобы он мог задействовать свои реактивные силы. Деятельность культуры осуществляется главным образом в отношении реактивных сил, она наделяет их привычками и навязывает им образцы поведения, чтобы подготовить их к тому, чтобы быть задействованными. Как таковая, культура осуществляется в нескольких направлениях. Она нападает даже на реактивные силы бессознательного, на пищеварительные силы и на наиболее сокровенные силы кишечника (режим питания и нечто аналогичное тому, что Фрейд назовет образованием [éducation] сфинктеров) [414]. Но ее главная цель состоит в укреплении сознания. Этому сознанию, которое определяется мимолетным характером своих раздражений и основывается на способности забывать, необходимо придать прочность, которой у него самого по себе нет. Культура наделяет сознание новой способностью, которая на первый взгляд противопоставляется забвению: памятью [415]. Но память, о которой здесь идет речь, – это не память следов. Эта изначальная память больше не функция прошлого, а функция будущего. Это не память чувствительности, а память воли. Не память следов, а память слов [416]. Это способность обещать, приверженность будущему, воспоминания о самом будущем. Помнить о данном кому-либо обещании означает вспоминать не о том, что оно дано в такой-то момент прошлого, а о том, что его следует исполнить в такой-то момент будущего. Именно в этом состоит цель культурного отбора: формирование человека, способного обещать и, следовательно, располагать будущим, человека свободного и могущественного. Только такой человек активен; он делает свои реакции деятельными, всё в нем активно или задействовано. Способность обещать – это результат культуры как деятельность человека, направленная на него самого; человек, способный обещать, – это продукт культуры как родовой деятельности.
Мы понимаем, почему культура в принципе не останавливается ни перед каким насилием: «Возможно, в предыстории человека не было ничего более ужасного и более повергающего в смятение, чем его мнемотехника <…> Если человек считал необходимым сотворить себе память, дело никогда не обходилось без казней, мученичества, кровавых жертв» [417]. Сколько же казней понадобилось для того, чтобы вымуштровать реактивные силы, чтобы принудить их к тому, чтобы быть задействованными, – прежде чем достичь цели (свободный, активный, могущественный человек). Культура всегда прибегала к следующему средству: она превращала боль в средство обмена, в монету, в эквивалент – точный эквивалент забвения, причиненного ущерба, несдержанного обещания [418]. Культура, которая сводится к этому средству, называется справедливостью (justice), а само средство называется наказанием. Причиненный ущерб = испытанная боль – вот уравнение наказания, которое определяет отношение человека к человеку. Это отношение между людьми определено, согласно уравнению, как отношение кредитора и должника: справедливость делает человека ответственным за некий долг. – В отношении «кредитор – должник» выражается деятельность культуры в процессе муштры или формирования человека. Соответствующее доисторической деятельности, само по себе это отношение и есть отношение человека к человеку, «самое изначальное личное отношение» и даже предшествующее «зачаткам любой социальной организации» [419]. Более того, оно служит моделью «для самых примитивных и грубых общественных установлений». Именно в кредите, а не в обмене видит Ницше архетип социальной организации. Человек, который за счет своей боли возмещает нанесенный им кому-либо ущерб, человек, который считается ответственным за долг, человек, который считается ответственным за свои реактивные силы, – вот средство, которое пускает в ход культура для достижения своей цели. – Ницше, таким образом, показывает нам следующую генетическую преемственность: 1) культура как доисторическая, или родовая, деятельность, состоящая в муштре и отборе; 2) средство, которое пускается в ход за счет этой деятельности, уравнение наказания, отношения долговой зависимости, ответственный человек; 3) продукт этой деятельности: активный, свободный и властный человек – человек, способный обещать.