страдании средство отрицания жизни, а в отрицании жизни – единственное средство ее оправдания. «Шопенгауэр, как философ, был первым сознавшимся и непреклонным атеистом, какой только был у нас, немцев: его вражда к Гегелю имела здесь свою скрытую причину. Небожественность бытия считалась им чем-то данным, непосредственным, непререкаемым <…> Отвергая таким образом христианскую интерпретацию <…> мы тотчас же ужасающим образом сталкиваемся с шопенгауэровским вопросом: имеет ли существование вообще смысл? – вопрос, которому понадобятся два-три столетия, чтобы его полностью и во всей глубине услышали. То, что Шопенгауэр ответил на этот вопрос сам, было, простите, чем-то скороспелым, юношеским, неким примирением, остановкой и погрязанием в христианско-аскетических моральных перспективах, которым вместе с верой в Бога было отказано в вере вообще» [73]. В чем же состоит иной, подлинно трагический способ понимания этого вопроса, когда существование оправдывает всё, что утверждает, включая страдание, а не само является тем, что нужно оправдывать через страдание, то есть священным и как освящаемое и обожествляемое?
9. Проблема существования
У вопроса о смысле существования долгая история. Истоки ее – греческие, дохристианские. Итак, страданием пользовались как средством для доказательства несправедливости существования, но в то же время как средством, позволяющим найти для существования высшее и божественное оправдание. (Существование, поскольку оно страдает, виновно; однако страданием оно заглаживает свою вину и тем самым оказывается искупленным.) Существование как чрезмерность, существование как hybris[74] и преступление – так оно интерпретировалось и оценивалось уже греками. Титанический образ («необходимость преступления, выпадающего на долю титанического индивида») есть исторически первый смысл, которым наделяют существование. Интерпретация столь соблазнительная, что в Рождении трагедии Ницше не сумел ей воспротивиться и потому использует ее во славу Диониса[75]. Но стоило ему раскрыть сущность подлинного Диониса, как он увидел тайную ловушку этой интерпретации, или цель, которой она служит, превращая существование в моральный и религиозный феномен! Характеризуя существование как преступление и чрезмерность, ему как будто приписывают слишком много; его наделяют двойной природой, то есть выставляют в качестве чрезмерной несправедливости и оправдывающего искупления; его титанизируют посредством преступления, его обожествляют через искупление преступления[76]. Что в итоге скрывается за всем этим, если не утонченный способ обесценивать существование, представлять его как нечто, подлежащее суду – нравственному суду, и в особенности суду Божьему? Согласно Ницше, философом, давшим образцовую формулировку подобной концепции существования, был Анаксимандр. Он говорил: «Сущие выплачивают друг другу пеню и возмещение за взаимную несправедливость сообразно порядку времени». Это означает: 1) что становление есть несправедливость (адикия), а множество вещей, обретающих существование, являются суммой несправедливостей; 2) что вещи борются между собой и взаимно искупают собственную несправедливость посредством фторы[77]; 3) что все они отклоняются от изначального бытия (апейрон), которое впадает в становление, в плюральность, в порождение виновных вещей, чью виновность этот апейрон вечно искупает, уничтожая их (теодицея) [78].
Шопенгауэр – своего рода Анаксимандр современности. Что же так нравится Ницше в этих двух философах и чем объясняется то, что в Рождении трагедии Ницше еще в целом верен их интерпретациям? Без сомнений – их отличие от христианства. Они выставляют существование чем-то преступным, а следовательно, виновным, но пока еще не греховным (fautif) и не ответственным. Даже титанам еще неведомо это невероятное семитское и христианское измышление – нечистая совесть, грех (faute) и ответственность. Начиная с Рождения трагедии Ницше противопоставляет титаническое и прометеевское преступление первородному греху. Однако делает он это в смутных и символических выражениях, поскольку данная противоположность является его негативной тайной, подобно тому как мистерия Ариадны – его позитивная тайна. Ницше пишет: «[В первородном грехе] любопытство, лживость притворства, склонность к соблазну, похотливость – короче говоря, ряд по преимуществу женских аффектов рассматривались как источник зла. <…> Так, арийцы представляют себе святотатство как мужчину, семиты – вину как женщину» [79]. Нет никакого женоненавистничества Ницше: Ариадна – его первая тайна, первая женская власть (или первая степень женского), Анима, невеста, неотделимая от дионисийского утверждения [80]. Но совсем не похожа на нее инфернальная, отрицательная и морализирующая женская власть, грозная мать, мать добра и зла, мать, которая обесценивает и отрицает жизнь. «Уж не осталось никакого иного средства спасти честь философии, кроме одного: для начала надо подвесить моралистов. Сколько ни вещают они о счастье и добродетели – а философией соблазняются одни только старые бабы. Гляньте только на их лица, всех этих тысячелетней известности мудрецов: одни старые, одни старообразные бабы, одни матери, говоря словами из Фауста: „О! Матери! Как это страшно мне!“» [81] Матери и сестры – именно эта вторая женская власть (или вторая степень женского) предназначена для того, чтобы осуждать нас, возлагать на нас ответственность. Это твоя вина, говорит мать, ты виноват, что у меня нет хорошего сына, более почтительного к собственной матери и глубже сознающего свое преступление. Это твоя вина, говорит сестра, это ты виноват, что я не стала красивее, богаче и желаннее, чем я есть. Возложение вины и призывы к ответственности, сердитые упреки, все эти вечные обвинения, ресентимент — вот благочестивый взгляд на существование. Это твоя вина, твоя – до тех пор, пока обвиняемый сам не начнет твердить: «это моя вина», и опустевший мир не огласится этими стенаниями с их гулким эхом. «Повсюду, где выискивали ответственность, поиск вел именно инстинкт мести. За столетия этот инстинкт мести настолько овладел человечеством, что вся метафизика, психология, история и в особенности мораль несут на себе его печать. С тех пор как человек стал мыслить, он внедрил в вещи бациллу мести» [82]. В ресентименте (это твоя вина), в нечистой совести (это моя вина) и в том плоде, который они взрастили (ответственности), Ницше видит не просто психологические феномены, а фундаментальные категории семитской и христианской мысли, присущий нам способ мыслить и интерпретировать существование. Новый идеал, новая интерпретация, иной способ мысли – вот какие задачи ставит перед собой Ницше [83]. «Придать безответственности ее позитивный смысл»; «хотел проникнуться чувством полной безответственности, сделаться независимым от похвалы и порицания, от настоящего и прошлого» [84]. Безответственность – самая благородная и самая прекрасная тайна Ницше.
В сравнении с христианством греки кажутся детьми. Их способ обесценивать существование, их «нигилизм», пока не достиг христианской степени совершенства. Они считают существование виновным, но еще не дошли до той изощренности, что позволяет считать его греховным и ответственным. Когда греки говорят о существовании как о преступном и «заключающем в себе hybris (гордыню)», они полагают, что боги лишили людей рассудка: существование виновно, однако ответственность за вину (faute) берут на себя боги. В этом огромное различие между греческим истолкованием преступления и христианским истолкованием греха. Именно на этом основании Ницше периода Рождения трагедии еще верит в преступный характер существования, поскольку преступность эта, по крайней мере, не имеет в виду ответственности преступника. «„Сумасбродство“, „безрассудство“, толику „чокнутости“ допускали в себе даже греки наиболее сильного и отважного времени в качестве причины множества скверных и гибельных вещей – сумасбродство, не грех! понимаете ли вы это? <…> „Его, должно быть, одурачил бог“, – говорил он себе наконец, покачивая головой <…> Таким вот образом служили тогда боги для того, чтобы до известной степени оправдывать человека и в дурном; они служили причиной зла: они брали на себя в то время не наказание, а – что гораздо благороднее – вину» [85]. Но Ницше догадался, что это огромное различие уменьшается по мере его осмысления. Когда существование считают виновным, остается лишь шаг до того, чтобы сделать его ответственным – достаточно лишь изменить его пол (Ева вместо титанов) и заменить богов (единый Бог, актер и заступник, вместо богов-зрителей и «олимпийских судей»). Когда некий бог берет на себя ответственность за вызванное им же безумие или когда люди становятся ответственными за безумие Бога, взошедшего на крест, мы видим отличия, которые не слишком отличаются друг от друга, хотя первое невыразимо прекрасно по сравнению со вторым. Но вопрос совсем не в том, ответственно или нет виновное существование. А в том, виновно существование… или невиновно? Так Дионис и обретает свою множественную истину: невинность, невинность плюральности, невинность становления и всего, что есть [86].