Ницше и христианство — страница 4 из 8

Христианские истоки Ницше — во всепоглощающем его стремлении увидеть мировую историю в целом и постичь ее смысл. Но христианское содержание этого стремления утрачено для него с самого начала, ибо с самого начала мировая история для него — не выражение Божества; она целиком предоставлена самой себе. Точно так же отсутствует христианское начало и в одной их краеугольных идей христианства, также ставшей главной идеей Ницше, — в идее человеческой греховности, ибо этот человек не имеет больше никакого отношения к Богу. Лишается своего основания и безусловное стремление к истине, ибо оно держалось на том, что истины требовал Бог. Вот почему Ницше всякий раз отрекался от того, что сам же с такой страстностью утверждал: от единства мировой истории, от представления о греховности — «неудачности» — человека, от самой истины; мысль его без конца кидает из крайности в крайность.

И при всем этом: при том, что корни его мышления и сами импульсы, побуждающие его мыслить, лежали в русле христианской традиции, — никогда, ни на одно мгновение не было для него пути назад, к восстановлению или «обновлению» христианства.

Нам остается только вопрошать его самого: «Куда же ведет его путь?» — и на наш вопрос мы услышим два ответа, лежащих в основании всех ницшевских размышлений.

Первый ответ содержится уже в том неслыханном, жутком отрицании, которое Ницше решился довести до конца — отрицании всякой морали и всякой истины. И мораль, и истина сами осознают себя как производные от христианской моральности и стремления к правде; и потому сами они отныне не могут не обнаружить своей беспочвенности. Вновь и вновь твердит об этом Ницше с непревзойденной энергией убеждения.

«Критика моральности есть высшая ступень моральности» (XI, 35). Поскольку «чувство истины есть одно из… самых могучих проявлений морального чувства» (XI, 35), постольку мораль — через его посредство — «сама надевает себе на шею петлю, которой суждено ее удавить: самоубийство морали есть ее собственное последнее моральное требование» (XII, 84). Сомнение во всякой истине само есть акт стремления к истине. Сегодня, когда происходит «внушающая благоговейный ужас катастрофа: крах двухтысячелетнего воспитания человека в стремлении к истине, ибо оно в конце концов принуждено запретить ложь веры в Бога», — сегодня стал неизбежен и последний шаг: христианское истинолюбие, веками делавшее вывод за выводом, сделает свой последний и главный вывод против самого себя, поставив вопрос так: «Что означает вообще всякая воля к истине?» (VII, 480–482). Ницше может сказать, что так оно и должно быть: «Все великие вещи губят себя сами, совершая акт самоснятия» (VII, 481).

Вершина отрицания — триумфальный тезис Ницше, который он гордо водружает на развалинах: «Ничто не истинно, всё позволено». Однако и этот знаменитый тезис не лишен некоторой двусмысленности.

С одной стороны, с этим тезисом Ницше словно проваливается в яму. Он осознает Ничто своей эпохи как собственное, а собственное Ничто — как эпохальное. В этом радикальном безразличии ко всякой значимости, в этом отчаянии, столь блестяще у Ницше выраженном, кроется колоссальная притягательная сила для всех лишенных веры, независимо от того, куда эта сила их приведет: к разнузданной раскованности всех случайных порывов, или к отчаянной вере, обратившейся против собственного Ничто, к фанатизму ради фанатизма — «лишь бы за что-нибудь ухватиться».

С другой стороны, разрушительному смыслу этого тезиса можно противопоставить совсем иное толкование: быть может, этот тезис лишь освобождает место для развития изначальнейших, подлиннейших возможностей, заложенных в человеке. Захлестнутая хаосом и сопутствующим ему фанатизмом канет в пучину ненавистная Ницше «слабость», а на место ее встанет победитель — «нигилизм силы», силы, способной вынести бесконечную даль Объемлющего, не нуждающейся в подпорках ложного абсолютизирования конечных объективностей — закономерностей и законов. Все это ей не нужно, ибо из глубочайших оснований Объемлющего ей открывается — всякий раз исторически конкретное, однако озаренное покоем вечности, — то, что истинно, и то, что нужно делать; или иначе: это сила, в которой человек даруется самому себе в своем самобытии.

Именно так, мне кажется, я вправе охарактеризовать второй ответ, данный Ницше на вопрос: «Куда?» (после радикального отрицания). Мысль Ницше есть постоянное саморазрушение, ибо ни одна истина не может сохранить в ней устойчивости, и в конце ее всегда обнаруживается Ничто; однако воля Ницше направлена в прямо противоположную сторону — против нигилизма: она ищет в пустом пространстве чего-то позитивного. Его второй ответ — это набросок нового мировоззрения, которое должно прийти на смену христианству, не отметая его в сторону и не забывая его, но как его наследник, превзойти христианство с помощью того высшего ранга человеческого бытия, которое христианство же и вырастило; именно это новое миросозерцание должно придать тезису: «Ничто не истинно; все позволено», — иной смысл, превратить его в новую, небывало глубокую истину.

Однако in concreto этого второго ответа у Ницше все-таки нет, и потому нам придется ставить новые вопросы: не сворачивает ли Ницше, не в силах осуществить свою собственную идею, всякий раз снова на путь первого ответа — к безграничному отрицанию, к отчаянному, безоговорочному утверждению, к пророческому фанатизму, к разнузданию всякого произвола, инстинкта, насилия? не превратился ли он — он, стремившийся к высшему, жажадавший невозможного, — против воли в некую силу, желающую спустить с цепи всех кроющихся в нас бесов? или, может быть, как раз все это лишь сбивающая нас с толку, соблазнительная видимость, передний план, за которым кроется что-то иное?

Новая философия Ницше

1. Позиции, на которых невозможно остановиться

Все позитивное, что есть в философии Ницше в ее обратном движении от нигилизма, выражается в словах: жизнь, сила, воля к власти — сверхчеловек, — становление, вечное возвращение — Дионис.

Однако ни в вечное возвращение, ни в ницшевского Диониса, ни в сверхчеловека никто никогда по-настоящему не верил. А «жизнь», «сила» и «воля к власти» настолько неопределенны, что никто не мог уловить их точного смысла. И все же ницшевская мысль захватывает нас, но захватывает в ней другое.

Здесь действительно дается ответ на вопрос: «куда?» в смысле второго, позитивного пути, но дело в том, что сам ответ дается совершенно необычным образом. Внутри Ницше словно живет что-то, еще не вполне обнаружившееся, не сформулированное, но жаждущее заявить о себе; его присутствие и действие косвенным образом проявляется во всех суждениях Ницше. Словно Ницше вышел из христианства и остановился на краю его — и отсюда перед ним открылись необозримые просторы возможностей. И потому все его мышление — это из ряда вон выходящая претензия, категорический запрет передышек и остановок. Что с того, что всякая почти мысль его уходит в пустоту; что с того, что читатель, вначале захваченный восторгом, каждый раз снова оказывается в бесплодной пустыне, — в этом постоянном преодолении, в этой жажде большего, в этом стремлении все выше и выше все же что-то живет и действует на нас. Нас прогоняют с каждой занятой нами позиции, то есть из каждой конечности; нас захватывает и несет вихрь.

Если мы попытаемся нагляднее представить главный, последний мотив, побуждающий Ницше двинуться прочь от нигилизма, нам придется искать его как раз там, где несутся самые бурные потоки этого вихря — в противном случае у нас не останется от Ницше ничего, кроме кучи пустых нелепостей и абсурдных выкриков. Нам ничего не остается, как попытаться схватиться за этот вихрь: может быть, его порыв вынесет нас и наше понимание на какой-то более высокий уровень. Всматриваясь в отношение Ницше к христианству, попытаемся еще раз уяснить себе, что же именно стремится здесь обнаружиться, что могло бы заключать в себе подлинное, а не только плакатно заявленное движение вспять от нигилизма.

2. Иисус и Дионис

Захваченность Ницше христианскими импульсами, затем — использование их в борьбе против христианства и, наконец, поворот вспять, в котором вновь отвергается все, что было позитивно утверждено наперекор ранее отвергнутому христианству, — это движение составляет основную структуру ницшевского мышления. Из множества конкретных примеров я выберу для начала тот, в котором переходы из крайности в крайность обозначены с максимальной резкостью: отношение Ницше к Иисусу.

Вспомним: Ницше смотрит на Иисуса, с одной стороны, с уважением — к искренней честности его жизненной практики; но, с другой стороны, и с отвращением — к упадочническому типу человека, ибо эта практика есть выражение декаданса. Жить как Иисус означает сознательно обрекать себя на гибель. Вот цитата: «Самое неевангельское понятие на свете — это понятие героя. Здесь стало инстинктом то, что противоположно всякой борьбе; неспособность к сопротивлению сделалась здесь моралью…» (VIII, 252). Но каково же будет наше удивление, когда мы обнаружим, что почти теми же самыми словами Ницше может говорить и о самом себе (в «Ессе homo»): «He припомню, чтобы мне когда-нибудь доводилось прилагать какие-нибудь усилия — в моей жизни не найти ни следа борьбы; я — прямая противоположность героической натуре. Чего-то хотеть, к чему-то стремиться, иметь перед глазами цель или предмет желаний — все это неведомо мне из опыта. Мне ни капельки не хочется, чтобы что-то стало иным, чем оно есть; я и сам не хочу становиться иным…» (XV, 45). Таких почти дословных аналогий, когда Ницше говорит об Иисусе и о себе в тех же выражениях, можно найти множество. Так, например, он пишет об Иисусе: «Все прочее, вся природа имеет для него ценность лишь как знак, как притча». А о себе он высказывается так: «Для чего же и создана природа, как не для того, чтобы у меня были знаки, которыми я могу объясняться с душами!» (XII, 257).

Наше удивление может возрасти еще больше: подобные аналогии отнюдь не случайны, Ницше сознательно считает Иисуса выразителем его собственной, ницшевской позиции — «по ту сторону добра и зла», своим союзником в борьбе против морали: «Иисус выступил против всех, кто судит: он желал уничтожить мораль» (XII, 266). «Иисус говорил: „Какое дело до морали нам, сынам Божьим?“» (VII, 108) и уж совсем недвусмысленно: «Бог — по ту сторону добра и зла» (XVI, 379).

И проблема изведанного в опыте блаженства присутствия вечности в настоящем, которую решил Иисус своей жизненной практикой, также есть собственная проблема Ницше. Сколько явного одобрения и симпатии звучит в его словах: «Что отличает Христа и Будду: религиозными их делает ощущение внутреннего счастья» (XIII, 302). Правда, сам Ницше обретает это внутреннее счастье иным путем: убеждаясь в иллюзорности всех целей, в бесцельности всякого становления, удостоверяясь в вечном возвращении; кроме того, не через повседневную жизненную практику, а в особых мистических озарениях, — и все-таки главное: «Блаженство — здесь», — снова оказывается общим для Ницше и его Иисуса.

Великим противником и соперником Иисуса был для Ницше Дионис. «Долой Иисуса!» и «Да здравствует Дионис!» — звучит почти в каждом положении Ницше. Крестная смерть Иисуса для него — символ упадка угасающей жизни и обвинения против жизни; в растерзанном на куски Дионисе он видит саму вновь и вновь возрождающуюся жизнь, поднимающуюся из смерти в трагическом ликовании. И все же — поразительная двойственность! — это не мешало Ницше порой — хоть и редко, хоть всего на мгновение — самому отождествляться с Иисусом и глядеть на мир его глазами. Свои записи периода безумия, исполненные столь глубокого смысла, он подписывал не только именем Диониса, но и «Распятый».

3. Самоотождествление с противником

Это двойственное отношение к Иисусу, когда Ницше то борется против него, то сам себя с ним отождествляет, то отрицает его, то поддерживает, — лишь один из примеров характерного для Ницше вообще поведения, своего рода универсального принципа. Ницше был всем на свете — не через реализацию в этом мире, а через сокровенный опыт своей страстно испытующей все на свете души. Он сам говорил, что ему довелось посидеть в каждом уголке современной души. Он смотрел на самого себя как на типичного представителя декаданса; однако полагал, что доведя этот декаданс до крайности, преодолел его в себе с помощью более глубинных здоровых сил. Он знал, что он сам — тот нигилист, о котором он пишет; однако полагал, что отличается от всех прочих нигилистов опять-таки тем, что доводит свой нигилизм до последней крайности и тем создает предпосылки для его преодоления.

У Ницше всегда получается так, что едва закончив борьбу, а порой еще в самом разгаре борьбы он вдруг перестает бороться, заводит беседу с противником и внезапно сам в него превращается, влезает в его шкуру; он не желает противника уничтожать, наоборот, искренне желает ему долгой жизни, желает сохранить себе противника; точно так же желает он и сохранения христианства, несмотря на то, что сам столько раз кричал: «Раздавите гадину!».

4. Упразднение противоположностей

И вот здесь мы подходим к последним и всеобъемлющим полюсам миросозерцания Ницше, его ощущения ценности и действительности. Он сам сооружает непримиримейшие противоположности, сам разверзает между ними непроходимую пропасть, сам встает на сторону одного из двух враждебных фронтов всемирно-исторического противоборства, и сам же снимает все противоположности, пережив и перестрадав позиции обоих лагерей как свои собственные, ему тоже данные возможности. Прочитывая сотни воинственно-агрессивных страниц Ницше, не позволяйте оглушить себя грохотом оружия и боевыми кликами: ищите те редкие, тихие слова, которые неизменно, хоть и не часто повторяются — вплоть до последнего года его творчества. И вы обнаружите, как Ницше отрекается от этих самых противоположностей — от всех без исключения; как он делает собственным исходным принципом то, что объявлял сутью «Благой Вести» Иисуса: нет больше никаких противоположностей (VIII, 256).

«Если наше очеловечение что-нибудь означает, так именно то, что нам не нужны больше радикальные противоположности — вообще никакие противоположности…» (XV, 224). Слабость нигилизма заключается в том, что он не может обойтись без противопоставлений. «Противопоставления подобают эпохе черни — их легко понять» (XV, 166). Для Ницше нет ничего, чего не должно было бы быть. Все сущее имеет право на существование. Даже «упадок, даже разложение как таковое нельзя осуждать: это необходимое следствие жизни… Явление декаданса столь же необходимо, как и любой подъем. Разум требует, чтобы и ему было отдано должное» (XV, 176 слл.).

Есть у Ницше удивительные пассажи, в которых он пытается вновь свести в некоем единстве высшего порядка то, что сам же развел, примирить то, что сам же столкнул в яростной

борьбе. Самый разительный пример — все в том же оправдании Иисуса. Ницше воображает — правда, безуспешно и малоубедительно — как будет выглядеть последний синтез противоположностей — «добродетельный властитель»: «Не обтесывать больше мрамор — поднять творческий аффект на подлинную высоту! Сколь исключительно, сколь могущественно положение этих созданий: римский цезарь с душой Христа» (XVI, 353).

5. Крайность и мера

Борьба возникает из противопоставления. Противопоставления ведут к крайности. Крайность, как доведенное до предела противопоставление, есть для Ницше тоже род слабости. Слабость не может жить без крайности. Вот почему критическое напряжение клонящейся к упадку эпохи он характеризует так: «Повсюду являются крайности и вытесняют все остальное» (XV, 148). Но одна крайность порождает другую: «Крайние позиции сменяются не умеренными, а другими крайними же, только с обратным знаком… так, вера в имморальность природы есть аффект, приходящий на смену иссякающей вере в Бога и в моральный миропорядок» (XV, 181). Один из упреков, адресованных христианству, звучит так: «Бог есть чересчур крайняя гипотеза» (XV, 224).

Что же предлагает Ницше взамен? «Кто окажется самым сильным? Самые умеренные, те, кто не нуждается в крайностях догматической веры» (XV, 186).

Но сам Ницше оставался при этом человеком крайностей — не только в своих громогласных заявлениях, обращенных к нам, читателям, а и перед самим собой. Он знал, что публичные победы суждено одерживать именно этой стороне его мышления и говорил об этом устрашающе торжественным тоном: «Нам, имморалистам, даже ложь не нужна… Мы и без истины добились бы власти… На нашей стороне сражается великое волшебство — магия крайности» (XVI, 193 слл.). А в другом месте, обнаруживая глубочайшее знание меры, он так высказывается против крайности — против самого себя: «Есть две очень высокие вещи: мера и середина; о них лучше никогда не говорить. Лишь немногим знакомы их признаки и их сила; знание это достигается на сокровенных тропах, в мистерии внутренних переживаний и превращений. Эти немногие чтут их, как нечто божественное, и не решаются осквернить громким словом» (III, 129). Или вот из поздних записей: если мы мужчины, «мы не вправе обманывать себя насчет нашего человеческого положения: нет, мы будем строго блюсти свою меру» (XIV, 320).

6. Целое

Читая Ницше, мы всюду наталкиваемся на такие, по всей видимости, взаимоисключающие позиции и спрашиваем: что же он хочет сказать на самом деле? Отвечаем: чтобы понять мыслителя, нужно понять те его всеобъемлющие воззрения, которыми определяются и по которым равняются все его отдельные мысли. Надо понять самую глубокую мысль, какую ему удалось постигнуть, и тогда все поверхностное встает на свое место. У Ницше на поверхности лежит совершенно очевидная тенденция — особенно в последних его сочинениях — во что бы то ни стало уничтожить христианство, а вместе с ним преодолеть — с помощью новой философии — и нигилизм. Однако творчество Ницше в целом обнаруживает и иной род мышления: бросающаяся в глаза тенденция не господствует в нем единовластно. Ницше сам предлагает нам точку зрения, с которой следует рассматривать все положения его философии, однако предлагает он ее таким образом, что внести в это рассмотрение систематический порядок оказывается невозможно. Болезнь, преждевременно оборвавшая его творчество, не позволила ему самому изложить свои мысли в систематическом единстве. Впрочем, сами эти мысли такого свойства, что неизвестно, поддаются ли они в принципе окончательной систематизации. Правда, судя по высказываниям Ницше последних лет, ему иногда удавалось — хотя бы лишь на миг — увидеть в целом то, что он всю жизнь пытался высказать. Представим себе, что это целое было бы, наконец, выражено: тогда почти все положения Ницше должны были бы зазвучать иначе, содержание их стало бы менее категоричным, каждое изолированное заявление, встраиваясь во всестороннюю взаимосвязь целого, смягчалось бы и релятивизировалось.

Но где же тот центр, тот последний источник, из которого определяются все суждения Ницше? На этот вопрос мы, сегодняшние, никогда не сможем найти ответа, во всяком случае, никогда не отважимся высказать его вслух. Сам Ницше, в последний год, когда он еще мог мыслить, говорит о задуманной им работе, на которую ему так и не было отпущено времени, что ожидает от нее «окончательной санкции и оправдания всего моего бытия (этого, в силу доброй сотни причин, вечно проблематичного бытия)» (из письма к Дейссену, 3 января 1888). Мы будем несправедливы к Ницше, если забудем эти сказанные им о себе в последний год размышлений слова: «…в силу сотни причин вечно проблематичное бытие», не успевшее «задним числом оправдаться», не успевшее выразить себя в мыслительном творчестве.

Если мы будем следовать за движением ницшевской мысли, если мы не станем останавливаться на какой бы то ни было позиции оттого, что она нам понравилась, тогда нас вместе с Ницше подхватит мощный вихрь: противоречия не дадут нам ни на миг остановиться, успокоиться, но именно в этих противоречиях и через них являет себя сама истина, которая нигде и никогда не существует как таковая сама по себе.

Ницше — самое значительное философское событие со времен кончины философского идеализма в Германии; однако суть и смысл этого события не есть, очевидно, какое-то определенное содержание, некая данность, некая истина, которой можно овладеть, суть его только в самом движении, то есть в таком мышлении, которое не завершается, но лишь расчищает пространство, не создает твердой почвы под ногами, но лишь делает возможным неведомое будущее.

В этом мышлении словно воплотилось само разлагающее начало нашего времени. Последуйте за Ницше до конца — и все незыблемые идеалы, ценности, истины, реальности разлетятся на кусочки. Все, что и до сих пор почитается иными за истинную и несомненнейшую реальность, исчезает, словно привидения и бесовские личины, или тонет, словно тяжелые неотесанные валуны.

7. Передний план и настоящий Ницше

Между подлинной мыслью Ницше и ницшеанством, превратившимся в разговорный язык эпохи, огромная разница. Всеобщим достоянием стала его разоблачительная психология — в особенности широко разошедшаяся по всевозможным разновидностям психоанализа — и его антихристианство. Однако сама его философская мысль, для которой обе эти области — всего лишь средство или предварительные шаги, не содержащие собственной истины, осталась столь же недоступной и сокровенной, как и творчество всех великих немецких философов. Глубокий поток этого философствования, перерезающий нашу эпоху, так и не был замечен толпой. Вот действительное положение вещей: публика превратила этого философа в собрание расхожих мнений, может быть, и спровоцированных какими-то аспектами его философии, но отнюдь не составляющих ее сути. Задача критического исследования — не дать утопить Ницше и его настоящую философию, ибо только благодаря ей он может занять свое место в ряду великих предшественников — в выступающих на передний план плоскостях.

Но выполнить эту задачу невозможно, просто опровергая каждое однозначное высказывание Ницше его же собственной цитатой противоположного смысла. Нам придется покинуть уровень альтернативного мышления и обратиться к мышлению иного рода, где совсем иначе ставятся вопросы, где взору открываются далекие просторы, а истина становится глубока; куда не достигает шум старающихся перекричать друг друга категорических утверждений. Однако просто обратиться к мышлению такого рода нельзя — его можно лишь стяжать медленным и трудным самовоспитанием, самообразованием человека к своей сущности. В области мышления такого рода Ницше чувствовал себя как дома, это видно, когда он заводит речь о тайне нашей немецкой философии (например, о Лейбнице, Канте, Гегеле: см. V, 299 слл.).

И тогда решающий вопрос в связи с антихристианством Ницше будет звучать так: откуда берется эта враждебность к христианству и где ее граница? Каковы мировоззренческие мотивы, заставляющие Ницше обратиться против христианства, и чего он хочет добиться в этой борьбе? Разница между Ницше и теми, кто усвоил лишь язык его антихристианских лозунгов, как раз и заключается в глубине этих собственно философских мотивов.

Итак, смысл ницшевской философии — не в какой-то определенной позиции, а том, что она сообщает вам движение, и еще в том, что открывается лишь в ходе этого движения. Иными словами, весь смысл ее заключен не в объективном содержании, а в том, как она будет воспринята. Ницше требует особого подхода.

8. Как подходить к изучению Ницше

Тут есть ряд трудностей чисто внешнего свойства. При чтении Ницше нельзя забывать о двух вещах.

1. Всякая запись, всякий случайный набросок в полной мере относится к тому, что мы называем творчеством Ницше. Самые существенные, самые принципиальные его мысли сохранились как раз в таких беглых, мимоходом сделанных заметках. Если Ницше уже сам доводит до абсурда лучшие свои мысли, если он впадает то в фанатизм, то в чрезмерную игривость, если он насаждает на переднем плане непролазные заросли громких заявлений, если мгновенная страсть заставляет его провозглашать заведомую несправедливость, то лучше всего это видно при чтении кратких заметок, которые он не подвергал критической проверке. Все они — неотделимая часть его творчества, и нет способа разграничить завершенные труды и наброски. Читая Ницше, надо постоянно отдавать себе отчет в том, что мы не держим в руках нечто готовое, но присутствуем в мыслительной мастерской, где вместе с солидными произведениями летят из-под инструмента бесчисленные осколки.

2. На творчестве Ницше лежит тень болезни. Констатация этого факта необходима не для того, чтобы дискредитировать Ницше, но ради того, чтобы сделать возможным наиболее чистое понимание подлинной его истины, а для этого нужно абстрагироваться от всех проявлений разнузданного аффекта и прочих обусловленных болезнью ситуаций, несовместимых со смыслом ницшевского творчества.

Помня об этих двух моментах, можно подойти ближе к настоящей мысли Ницше. Но тут нас ожидает трудность внутреннего порядка, уже знакомая нам существенная особенность ницшевского мышления: кажется, что Ницше способен сказать и действительно говорит абсолютно все, что угодно, не стесняясь никакими противоречиями. Вот почему истину в ницшевском смысле заведомо невозможно найти в сколько-нибудь определенном обличье, в виде сформулированного тезиса. Изучая Ницше, мы должны сначала продумать мысль в ее непосредственном значении, затем дать ей развиться и, наконец, довести ее до предела, до поворотного пункта, где она снимет сама себя. Все, сказанное у Ницше, есть лишь функция некоей видимости, которая может стать выражением истины, но только как Целое, существующее везде и нигде. В творчестве Ницше есть обманчиво-соблазнительная антиномия — между драстикой аподиктических утверждений, словно вот в этой-то фразе и высказана полная и окончательная истина, и бесконечной диалектикой все вновь упраздняющих возможностей.

9. Границы нашего понимания Ницше

Подлинное понимание, если оно в принципе возможно, достижимо лишь по отношению к Ницше в целом: нужно видеть всю эту устрашающую громаду мыслей в ее колоссальном диалектическом объеме, который вновь и вновь превращает своего противника в самого себя или узнает себя в. нем; такая диалектика могла возникнуть лишь там, где сам мыслитель не есть некая определенная и обобщенная действительность не «тип», но «исключение», приносящее себя в жертву эпохе и совершающее для нее то, что могло бы обернуться катастрофой для всех, если бы это решились совершить или повторить многие люди. Он уходит отовсюду, где мог бы быть дома; он отваживается на беспочвенность и ступает туда, где нет дна под ногами; он обрекает себя на вечную бесприютность, ибо лишь так может он подойти к тем границам, у которых может быть, когда-нибудь могла бы открыться ему глубочайшая истина. Но для такого — на все себя обрекающего и всему себя открывшего — невозможна ни реальная жизнь, ни наполняющее ее жизнеучение. Мысли Ницше никогда не свободны от двусмысленности и многосмысленности. Ему недоступен покой истины, облегчение достигнутой цели, отдых от напряжения. Всякий раз он оказывается вынужден вновь включать в едва налаженный строй своей мысли новый, чуждый ему тон. В юности он — вагнерианец, позже становится разрушителем-нигилистом, затем исполняется пророческого пафоса, но и это все он в конце концов отвергает, он не желает этим быть, желает преодолеть и это.

Но куда преодолевать? Куда дальше? Неизвестно и никогда не будет известно: все покрыла тьма. Ибо напряжение нарастало — чем ближе к концу, тем сильнее, и последнее слово его так и осталось никогда и нигде не сказанным.

Ницше не поддается классификации. Быть может, его следует поставить в один ряд с Паскалем, Киркегором, Достоевским. Все они, столь радикально отличные друг от друга, своего рода великие жертвы всемирно-исторической переходной эпохи человеческого бытия. Во всех них есть, вероятно, как и во всяком исключении, что-то отталкивающее, если присмотреться к ним поближе, снять с них побольше внешних покровов; впрочем, для подошедшего вплотную, внимательно всматривающегося взгляда откроется нечто столь же отталкивающее и в других — не мироразрушителях, а миростроителях — великих и исключительных мыслителях, как Павел, Августин, Лютер. Ницше видел их вблизи — и отворачивался: видеть их ему было неприятно, так же как и самого себя. И все же он продолжал свой мыслительный труд непрестанного самопросветления.

10. Наше отношение к философии Ницше

Но как же нам относиться к такому мыслителю, если ни в одном из его трудов мы не можем найти ни одной достоверной и доступной изучению истины? Нас делают участниками процесса, но по-настоящему слиться с этим процессом мы не можем: наше понимание еще отваживается предпринять вместе с Ницше «попытку», позволяет нам посмотреть, какие возможности могут открыться в переживающем мышлении, но чтобы мы сами отправились туда вслед за Ницше — для этого нашего понимания не хватит.

Итак, пройдем вместе с испытующей мыслью Ницше столько, сколько сможем: на этом пути мы не должны останавливаться, негодуя на преграждающие дорогу противоречия, — именно они заставляют нас двигаться, побуждая вновь и вновь пытаться соединить их; не должны мы и сворачивать куда попало, бездумно отдаваясь хаосу игры, прихоти мгновения; мы должны постоянно искать необходимое и двигаться по проложенной им колее. Ницше дает возможность познать настоящую реальность, то, что в действительности есть и было, а удается ему это прежде всего потому, что он постоянно принуждает себя и нас мыслить предельно осторожно, на каждом шагу обращаясь к противоположной инстанции.

Ницше дает нам целую школу, приучая нас к чувствительности интуитивного восприятия, к отчетливому осознанию двусмысленности и многозначности, наконец, к подвижности мысли без фиксации какого-либо объективного знания. Общение с Ницше делает вас разрыхленным, как готовую для посева грядку. Открываются все возможности — более ничего.

Он не указывает пути, не учит нас никакой вере, не дает нам точки опоры, почвы под ногами. Наоборот, он не дает нам ни секунды покоя, беспрерывно нас мучит, гонит из всякого угла, куда мы забились, отбирает последнюю тряпку, которой можно прикрыться.

Он хочет поместить нас в Ничто и тем расширить наше пространство; он заставляет нас увидеть пустоту под нашими ногами, чтобы дать нам возможность искать и, может быть, найти подлинную нашу почву — ту, из которой мы вышли.

Часто Ницше обращается к нам так, словно предъявляет нам определенные требования — но это лишь в пути; в конце же пути он вновь снимает все требования и предоставляет нас самим себе.

После того, как философия, подобная ницшевской, однажды явилась на свет, мы уже не можем оставаться верными истине, если не отважимся отдаться ему, открыться; если, упорствуя в своем неприятии некоторых абсурдных частностей, не дадим Целому воздействовать на нас; тогда некому будет взрыхлить нашу восприимчивость к ценностям, дать нам ощутить диалектическую безграничность.

Но каково будет наше отношение к провозглашенным Ницше тезисам в том случае, если мы не только не убедимся в их истине, но как раз во имя истины решимся выступить против них и захотим на них ответить? Во-первых, нам нужно выделить то, что в принципе поддается эмпирической и рациональной проверке: тут мы можем положиться на собственную методическую и научную правдивость Ницше, проявляемую им во многих местах с предельной отчетливостью; в результате, мы установим, что мы знаем и чего не знаем, что можем исследовать и что исследованию не поддается. Во-вторых, мы подвергнем испытанию ницшевские оценки и воззрения, взяв критерием наше собственное существо: мы предоставим нашему внутреннему чувству тихо распускаться в нас, пока оно не достигнет полной ясности. В-третьих, мы усвоим себе специфически философские движения мысли, и прежде всего диалектические, благодаря которым мы способны будем воспринять фактически философскую мысль Ницше, то есть понять каждое изолированное высказывание в свете Целого: тогда мы, вероятно, убедимся либо в относительной истине этой мысли, либо в ее отпадении от истины и, следовательно, ее неприемлемости для нас.

11. Проклятие Ницше

Вот почему всякий, кто пожелает проникнуть в мысли Ницше, должен сам обладать большой внутренней надежностью: в его собственной душе должен звучать голос подлинного стремления к истине. Из Ницше вечно рвется наружу неудовлетворенность всем на свете, желание большего и жажда преодоления — и все это предъявляет исключительно высокие требования к человеку, который пожелает к Ницше прислушаться. Ницшевская мысль требует от человека высокой свободы — не пустой свободы, которая ограничивается тем, что отделывается от всего ее стесняющего, а свободы наполненной, выходящей навстречу человеку из его собственной исторической глубины, дарящей ему самого себя непостижимым для него образом. Кто соблазнится, кто позволит Ницше увлечь себя хитросплетениями пустых софизмов, кажущейся бесспорностью истин, спонтанностью произвольных порывов, дурманящим упоением крайностями, тот уже заведомо проклят. Порой в самых удивительных выражениях Ницше призывает проклятие на головы «назойливых почитателей», «обезьян Заратустры», всех тех, кто «не имея на то ни права, ни полномочия станут прикрываться моим авторитетом» (что чрезвычайно его тревожит). Ко всем людям, позволившим его, ницшевской, философии соблазнить себя и обмануть, он в гневе восклицает: «Этим нынешним людям я не стану светить — и не светом назовут они меня. Этих — я желаю ослепить: молния моей мудрости! Выжги им глаза!» (VI, 241).

На дружеское напутствие это совсем не похоже. Ницше отпускает нас от себя так, словно отказывает нам в себе. Вся тяжесть возлагается на нас. Истинно лишь то, что исходит из нас самих — при посредстве Ницше.

Место Ницше в истории философии