Ницше и Россия. Борьба за индивидуальность — страница 14 из 39

* * *

Покончив с «эмбрионами» лиц, то есть с ладонью руки и ступней ноги (краткости ради пропускаем курьезы о ступне), г. Розанов переходит к полному, настоящему лицу.

«Есть, – рассуждает он, – лица мужские и женские, но нет лиц „математических“ и „филологических“. Я хочу сказать, что строение лица не обусловлено вовсе предметами и характером теоретической деятельности человека, как можно было бы ожидать по его положению и, казалось бы, тесной зависимости от головного мозга; но есть что-то в нем, указывающее на зависимость его от пола, текучесть из пола. Есть лица отроческие, юношеские, мужские, старческие; но и отрочество, и юность, и мужество, и старость суть стадии в жизни пола, его утренняя дремота, поздний сон, его день и зной полудня. Нет вовсе „музыкальных“ и „живописных“ лиц, но есть „целомудренные“ и „развратные“: очевидно, что лицо есть отсвет пола, его далеко отброшенное, но точное и собранное, сосредоточенное устремление… Лев Толстой, столь гениальный в психическом анализе, собственно, везде дает нам психологию возраста и пола; например, нарисовав столько поразительно жизненных фигур – Наташа, Соня, кн. Марья в „Войне и мире“, Долли, Китти, Анна, Варенька в „Ан. Карениной“ – он даже не упоминает ни об одной из них, была ли она чему-нибудь выучена. Так сказать, „филологические“ и „математические“ черты в лице человеческом у него вовсе отсутствуют; но вся полнота выражения лица сохранилась при этом; много выиграв в жизненности, они ничего не утратили в осмысленности… Вся почти необозримая по разнообразию деятельность Толстого примыкает к теме „Детства и отрочества“. „Крейцерова соната“, например, – что она такое, как не „плач неутешной души“ над поруганным в мире материнством, над оскверняемыми в самых его родниках „детством“ и „отрочеством“… Толстой не знает, т. е. он отвергает иную психологию, кроме как психологию пола и возраста; но если взять и весь круг его забот, тревог, его ожесточенности против „нашей цивилизации“, „плодов“ нашего „просвещения“, не трудно открыть их всех общий родник в страхе и отвращении к тому же загрязненному или без внимания обходимому „детству“ и всему, что его вынашивает, т. е. к человеку в рождающих его глубинах… Толстой непрерывно внимает полу».

Нелегко разобраться во всей этой путанице, не сразу даже поймешь, почему г. Розанову вздумалось ставить вопрос именно так, как он его ставит. Филологических и музыкальных лиц действительно нет, как нет и лиц музыкальных и живописных, а мужские и женские и, пожалуй, целомудренные и развратные – существуют. Но что из этого следует? и почему г. Розанову понадобились в данном случае филология и математика? «Строение лица» зависит от множества условий, в том числе, конечно, и от пола, наглядным свидетельством чего служат так называемые вторичные половые признаки – присутствие и отсутствие бороды. Но совершенно неизвестно, почему перед умственным взором г. Розанова стоит дилемма: или пол, или «предмет и характер теоретической деятельности».

Тем более это странно, что головной мозг, который, как мы, вероятно, увидим, вообще не в авантаже у г. Розанова обретается, ведает не одну теоретическую деятельность. Что умственное напряжение, в особенности в ряду поколений, накладывает на человеческое лицо свою печать, в этом нет никакого сомнения, хотя это часто маскируется разными пертурбационными влияниями, и хотя, с другой стороны, искать в лице отражения той или другой специальной отрасли знаний есть нелепость, которую не стоило ни предпринимать, ни опровергать. Во всяком случае, как мужские, так и женские лица одинаково бывают умные и глупые, суровые и нежные, властные и кроткие, жестокие, зверские, мрачные, веселые и т. д., и т. д.

Все это г. Розанов заслонил для себя измышленными им самим «филологическими» и «математическими» чертами, отсутствие которых в героинях Толстого он так победоносно констатирует. Достойно внимания, что он ищет их только в героинях Толстого, в женщинах, хотя распространяет свое суждение на оба пола; между тем, в описании наружности Сперанского, например, или генерала Пфуля он бы мог, пожалуй, найти и отражение предмета и характера теоретической деятельности. А что на лицах светских героинь гр. Толстого (притом, как в «Войне и мире», начала прошлого века), не отразился предмет и характер их теоретической деятельности, так это, я полагаю, объясняется довольно просто: ни филологией, ни математикой и никакой иной теоретической деятельностью эти дамы не занимались.

Не смущают г. Розанова и лица детские, отроческие, мужские, старческие, – все это, говорит он, стадии в развитии пола, как будто и в самом деле между ребенком, юношей, стариком нет никакой разницы, кроме их отношения к половой жизни. «И станем следить, до чего это любопытно». Объявив возраст исключительно стадией в развитии жизни пола, г. Розанов говорит, что «Толстой, столь гениальный в психическом анализе, собственно, везде дает нам психологию возраста и пола». Затем оказывается, что этой теме посвящена «почти вся необозримая деятельность Толстого». И, наконец, решительное утверждение: «Толстой непрерывно внимает полу». Ну, а психология властолюбия, честолюбия, патриотизма, психология толпы, увлекаемой примером, и проч.? Как все это выразилось у Толстого в изображении Наполеона, Платона Каратаева, гр. Ростопчина, героев севастопольских рассказов, в сценах убийства Верещагина, Шенграбенского сражения, психология «Люцерна» и т. д., и т. д. без конца? На этот вопрос г. Розанов может ответить, что и здесь «не трудно открыть общий родник в страхе и отвращении к тому же загрязненному или без внимания обходимому „детству“ и всему, что его вынашивает, т. е. к человеку в рождающих его глубинах».

* * *

Еще пример:

«Мозг самый тяжелый был у Кювье; но следующий за ним по тяжести был мозг одной помешанной женщины, высокие способности которой ничем не были засвидетельствованы; выражение разорванности между душой и мозгом довольно показательное. Рядом с этим самое прекрасное лицо есть лицо Рафаэля. Его гений тем высок, что не был вовсе гений порядка логического, но гений образов, созерцаний, таинственных молитв, для которых он не нашел слов и, как бы взяв краски с цветка, собрал их в дивные картины. Единственное в истории лицо, но чем оно, собственно, нас поражает? Одною странною и немного сверхъестественною в себе чертою: это лицо девушки, посаженное на мужчину. Присутствие обоих полов в одном существе, двуполость в индивидууме – невольно на нем останавливает. Т. е., как мы можем догадываться, лицо первого по богатствам души человека, самого небесного, свидетельствует о странной раздвоенности его души в начала мужское и женское и, вероятно, соответственно этому, о постоянном и сильнейшем в нем половом возбуждении utriusque sexus…» [и другого пола (лат.)]

Откуда г. Розанов получил сведение, что самый тяжелый после Кювье мозг был у какой-то помешанной женщины, – я не знаю. Может быть, из того же источника, из которого он узнал, что Руже де Лиль не написал ничего, кроме «Марсельезы», и что Ришелье и Мазарини были из семинаристов. Но если это и вполне достоверный факт, то он еще ровно ничего не говорит в пользу «разорванности между душой и мозгом». Во-первых, вежливо говоря, смешно основывать что бы то ни было на единичном, хотя бы не подлежащем ни малейшему сомнению факте, которому противостоят тысячи других фактов, давно получивших полное и всестороннее объяснение. Во-вторых, психическое расстройство нередко настигает высокоодаренных людей, к которым принадлежала, может быть, и помешанная женщина с тяжелым мозгом. В-третьих, едва ли найдется ныне хоть один человек, утверждающий зависимость высоких умственных способностей непосредственно и исключительно от веса мозга.

Курьезен, далее, этот внезапный переход от веса мозга Кювье и помешанной женщины к наружности Рафаэля: «Рядом с этим самое прекрасное лицо есть лицо Рафаэля». Право, это напоминает гоголевскую шишку на носу алжирского бея. И что это значит: «самое прекрасное лицо», «единственное в истории лицо»? Очевидно, выводя эти слова пером на бумаге, г. Розанов не давал себе никакого отчета в том, что он пишет, а писал именно с разбегу и без оглядки, «маханально», как говорит один купец у Островского. В самом деле, значит ли это, что г. Розанов сделал смотр всем лицам в истории (подумайте!) и остановился на лице Рафаэля как на «самом прекрасном» и «единственном»? Но если бы это и было возможно, то это было бы делом личного понятия о красоте и личного вкуса г. Розанова, каковой вкус, наверное, идет вразрез со вкусом не только древних египтян, ассирийцев, греков, персов и проч. и современных китайцев, негров, индейцев и т. д., но и огромного большинства соотечественников г. Розанова, вкусы которых, по крайней мере, соизмеримы.

Вообще, возможно ли указать «самое прекрасное лицо» не то что в тысячелетиях истории, а даже, например, в современной России или хоть в большом общественном собрании вроде театрального зала? Ведь и при выдаче премий за красоту жюри колеблется и препирается…

Нам надо еще заглянуть на те высоты, до которых иногда достигает манера изложения г. Розанова. Он сам их хорошо знает. Так, в одном месте он говорит: «Пусть будут прощены мои неуклюжие глаголы!.. пока же, пока еще найдешь „язык простой и голос мысли благородной“, а до времени употребляешь первые попавшиеся, раскосо-стоящие слова, чтобы указать новое и неожиданное, что на ступенях видишь». А одно из примечаний автора к полемическим материалам оканчивается так: «Мы немножко бредим, но это – материи, где только бредя – „набредаешь“ на истину».

Хорошо, похвально, конечно, что г. Розанов сознает неуклюжесть своих глаголов и смиренно просит простить его: всякий пишет как может, как умеет. Но если г. Розанов может писать лучше, толковее, точнее, внимательнее, если ему доступен «язык простой и голос мысли благородной» и только по торопливости пускает он в ход первые попавшиеся раскосостоящие слова, так это вовсе не хорошо, и, в особенности, когда речь идет о новом и неожиданном. И зачем так торопиться? Поспешишь – людей насмешишь: сообщишь нечто, столь новое и неожиданное, например, о Руже де Лиле, о Ришелье и Ма