Истинный герой происшествия есть тот солдат, который вдруг, с «исказившимся от злобы лицом» первый ударил Верещагина. Это был, может быть (и даже вероятно), самый тупой человек изо всей команды. Но во всяком случае его удар сделал то, чего не могли сделать ни патриотические возгласы Растопчина (а дело, заметьте, было накануне вступления французов в Москву, когда, следовательно, патриотические возгласы имели за себя особенно много шансов), ни начальственный вид графа, ни его прямые приказания.
Удар тупого палаша тупого драгуна, и только этот удар преодолел, очевидно, упорное нежелание толпы убить человека, вины которого она не понимала. В свою превосходную картину граф Толстой вставил замечания или объяснения, по малой мере, рискованные. Факт не только воспроизведен с редкой художественной силой, но и верно истолкован словами: «Та натянутая в высшей степени преграда человеческого чувства, которая держала еще толпу, порвалась мгновенно». Но при этом граф Толстой прямо замечает, что «жалобный крик погубил Верещагина», и дает, сверх того, намек на настроение толпы – мотивом: «преступление было начато, необходимо было довершить его». Но крик Верещагина был до такой степени неизбежной, неотвратимой подробностью драмы, что сказать: «крик погубил» – значит ровно ничего не сказать. Что же касается необходимости окончить раз начатое преступление, то этот мотив был бы несомненен, если бы толпа начала преступление. Но этого-то и не было: преступление начато чуждой толпе силой, за грехи которой толпа не может считать себя ответственной. В человеке, начавшем преступление, естественно инстинктивное стремление поскорей покончить с жертвой. Но посторонний зритель, особливо если он предварительно выразил свое несочувствие убийству, может и на убийцу броситься и стараться спасти жертву.
Верещагина погубило неудержимое стремление известным образом настроенной толпы подражать герою. А героем был в этом случае тот драгун, у которого хватило смелости или трусости нанести первый удар. Если читателю не нравится такое употребление слова «герой», то я прошу извинения, но иного подходящего слова я не нашел. Это, разумеется, нисколько не мешает увлекать толпу и истинно великим людям. Сами по себе мотивы, двинувшие героя на геройство, для нас безразличны. Пусть это будет тупое повиновение (как, вероятно, было у нашего драгуна) или страстная жажда добра и правды, глубокая личная ненависть или горячее чувство любви – для нас важен герой только в его отношении к толпе, только как двигатель.
Без сомнения, немало найдется в истории случаев, в которых личные мотивы героев бросают свет на весь эпизод, и тогда мы, разумеется, не можем отказываться от изучения этих мотивов. Но наша задача все-таки исчерпывается взаимными отношениями двух факторов: героя и толпы. Мы постараемся уяснить себе эти отношения и определить условия их возникновения, будут ли эти условия заключаться в характере данного исторического момента, данного общественного строя, личных свойств героя, психического настроения массы или каких иных элементов.
Повторяю: это можно сказать – непочатый вопрос. Поставить и разрешить его во всем объеме наука даже не пыталась. Это зависит прежде всего от крайней раздробленности знания, в силу которой каждый ученый с благородным упорством работает под смоковницей своей специальности, но не хочет или не может принять в соображение то, что творится под соседней смоковницей. Юрист, историк, экономист, совершенно незнакомый с результатами, общим духом и приемами наук физических, есть до такой степени распространенное явление, что мы с ним совсем свыклись и не находим тут ничего странного.
Есть, однако, область знания, более или менее близкое знакомство с которой самые снисходительные люди должны, кажется, признать обязательным для историка, экономиста или юриста. Это – область душевных явлений. Положим, что психология и до настоящего дня не имеет еще вполне установившегося научного облика, не представляет собой законченной цепи взаимно поддерживающихся и общепризнанных истин. Но как ни много в этой области спорного, гипотетического и условного, душевные явления настолько-то известны все-таки, чтобы можно было по достоинству оценить психологические моменты различных политических, юридических, экономических теорий.
Какие бы понятия тот или другой экономист ни имел о человеческой душе для своего личного обихода, но в сфере своей науки он рассуждает так, что единственный духовный двигатель человека есть стремление покупать как можно дешевле и продавать как можно дороже. Для иного юриста мотивы деятельности человека исчерпываются стремлением совершать преступления и терпеть за них наказания, и т. п. Так как душа человеческая на самом деле бесконечно сложнее, то понятно, что явления, незаметные с этих условных, специальных точек зрения, ускользают от анализа, хотя в жизни заявляют о себе, может быть, очень часто и очень сильно. Таковы именно массовые движения. Потрудитесь припомнить весь цикл существующих так называемых социальных наук – и вы увидите, что ни на одну из них нельзя возложить обязанности изучения массовых движений как таковых, т. е. в их существенных и самостоятельных чертах.
Правда, уголовное право знает, например, соучастие в преступлении, бунт, восстание; политическая экономия знает стачку, эмиграционное движение; международное право знает войну, сражение. Но уголовное право ведает предмет с точки зрения виновности и наказуемости, политическая экономия – с точки зрения хозяйственных последствий, международное право – с точки зрения известного, постоянно колеблющегося, так сказать, кодекса приличий. При этом массовое движение как общественное явление в своих интимных, самостоятельных чертах, как явление, имеющее свои законы, по которым оно возникает, продолжается и прекращается, остается совершенно даже незатронутым.
По-видимому, история должна ведать занимающие нас вопросы. Но история до сих пор не знает, что такое она сама и в чем состоит ее задача: в беспристрастном ли записывании всего совершившегося и совершающегося, в картинном ли воспроизведении образов и сцен минувшего для удовлетворения безразличной любознательности, в извлечении ли практических уроков из исторического опыта, в открытии ли общих или частных законов, подчиняющих исторические явления известной правильности и порядку? Во всяком случае, для уразумения природы массовых движений история представляет до сих пор только гигантский склад материалов. Прибавьте к этому тот аристократизм истории, о котором и против которого говорят так много и так давно, и который, однако, все еще достаточно жив, чтобы третировать массовые движения более или менее свысока и мимоходом.
Но в истории человеческой мысли нередко бывает, что практика предвосхищает у науки известные группы истин и пользуется ими, сама их не понимая, для той или другой практической цели. Наука, например, только теперь узнает природу искусственной каталепсии или гипнотизма, а между тем она была уже знакома древним египетским жрецам, не говоря о целом ряде последующих шарлатанов и фокусников. Знакома она им была, конечно, только эмпирически, как факт, причем о причинах факта они не задумывались или же искали их в какой-нибудь мистической области. Таких примеров история мысли знает множество. И как практическое применение рычага на неизмеримое, можно сказать, время предшествовало научному его исследованию, так и механику массовых движений эмпирически знали и практически пользовались ею уже наши очень отдаленные предки.
Военные люди, может быть, первые обратили внимание на неудержимую склонность толпы следовать резкому примеру, в чем бы он ни состоял. Есть много военно-исторических анекдотов о паническом страхе или безумной коллективной храбрости под влиянием энергического примера. Может быть, у военных писателей, с которыми я не имел времени познакомиться, факты этого рода даже известным образом обработаны, систематизированы; в особенности у старых военных писателей, которые по необходимости больше, чем нынешние, должны были принимать в соображение живую силу человека, его душу, помимо усовершенствованных смертоносных орудий.
Но и всякого другого рода практики, имеющие дело с толпой, – агитаторы, ораторы, проповедники, педагоги – испокон веку, отчасти инстинктивно, отчасти сознательно владели секретом влиять на толпу и пользовались им, хотя он был секретом для них самих. Но все это была только практика, искусство, ловкость, личное умение и такт, а не наука.
Велик и величествен храм науки, но в нем слишком много самостоятельных приделов, в каждом из которых происходит свое особое, специальное священнодействие, без внимания к тому, что делается в другом. Широкий, обобщающий характер шагов науки за последнюю четверть века много урезал самостоятельность отдельных приделов, но мы все-таки еще очень далеки от идеала истинного сотрудничества различных областей знания. Если бы нужны были доказательства, то, может быть, наилучшим доказательством этого рода оказалась бы судьба вопроса, нас теперь занимающего.
Житейский опыт свидетельствует, что бывают такие обстоятельства, когда какая-то непреодолимая сила гонит людей к подражанию. Всякий знает, например, как иногда трудно бывает удержаться от зевоты при виде зевающего, от улыбки при виде смеющегося, от слез при виде плачущего. Всякому случалось испытывать странное и почти неудержимое стремление повторять жесты человека, находящегося в каком-нибудь чрезвычайном положении, например, акробата, идущего по канату. Всякий знает, наконец, хотя бы из своего школьного опыта, что одинокий человек и человек в толпе – это два совсем разных существа. До такой степени разных, что, зная человека, как свои пять пальцев, вы, на основании этого только знания, никаким образом не можете предсказать образ действия того же человека, когда он окажется под влиянием резкого, энергического примера. Вот что рассказывает Панаев в своих воспоминаниях о бунте военных поселян 1831 г.