Либерализм для Ницше — синоним стадного существования: «Либерализм: по-немецки обращение в стадное животное». Еще — синоним лицемерия и лжи, ибо либерализм суть уравнивание, которое противоприродно и антижизненно. Либерализм — утрата высших ценностей жизни, ведущая в результате к деградации последней.
Ницше не только антилиберал, но и антиконсерватор, отвергающий традиционность, старолюбие, стагнацию. В «Сумерках кумиров» он писал:
На ухо консерваторам. То, что раньше не знали, и то, что сегодня знают, могли бы знать — «возврат», поворот назад в каком бы то ни было направлении и в какой бы то ни было степени невозможны… существуют еще и сегодня партии, которые мечтают, как о своей цели, о попятном ходе всех вещей. Но никому не дано быть раком.
Нельзя пятиться назад, но нельзя и «переворачивать» общественный порядок:
Всякий переворот общественного порядка «снова воскрешает самые дикие энергии — давно погребенные ужасы и необузданности отдаленнейших эпох».
При всей антилиберальной настроенности Ф. Ницше, его элитаризм — типично меритократический. Под властью лучших он понимает отнюдь не аристократию по крови, но аристократию по духу. Ницшеанское «господство» — всегда господство духовное, власть — в силу выдающихся духовных качеств, власть — в силу подлинного интеллектуального и нравственного превосходства. Тем более — это не эгоизм фюреров и вождей. Сам Ницше по этому поводу писал: «Но ужасом является для нас вырождающееся чувство, которое говорит: „Все для меня“». Сами понятия «знать» и «чернь» связаны у Ницше не с социальной иерархией, а исключительно с морально-интеллектуальными категориями, духовным величием или ничтожеством. Все, что хотел сказать в этом отношении Ницше, сводится почти к трюизму: нравственное, интеллектуальное, духовное, любое иное величие — удел избранных, уникальных, но они-то и придают смысл человеческому существованию в целом.
Мало кто обратил внимание на ключевую для Ницше идею конкуренции как причины «греческого чуда» и борьбы как причины становления. В «Гомеровском соревновании» я обнаружил квинтэссенцию ницшеанства:
Человек в своих высших и благороднейших способностях — вполне природа и носит в себе ее жуткий, двойственный характер. Его ужасные качества, считающиеся нечеловеческими, являются, может быть, именно той плодородной почвой, на которой только и может вырасти вся гуманность побуждений, действий и творений.
Так, греки — самые гуманные люди древних времен — носят в себе черту жестокости, достойную тигра жажду уничтожения — эта черта больше всего бросается в глаза еще и в том отражении эллинизма, в котором он увеличен до чудовищного, — в Александре Великом, но она пугает нас во всей эллинской истории, так же как и в мифологии, к которой мы подходим с изнеженными понятиями современной гуманности.
Почему греческий ваятель в бесчисленных повторениях изображает постоянно войну и борьбу, напряженные страстью ненависти или же чрезмерным опьянением торжества, человеческие тела, корчащихся раненых, умирающих? Почему весь греческий мир упивался изображением войны в «Илиаде»? Я боюсь, что мы это понимаем недостаточно «по-гречески»; да, я думаю, мы содрогнулись бы, если б только раз поняли это «по-гречески».
Каждый грек с детства чувствовал в себе страстное желание участвовать в состязании городов, быть орудием для блага своего города: этим воспламенялось его самолюбие, и этим же оно обуздывалось и ограничивалось. Индивиды в древности были потому свободнее, что их цели были ближе и понятнее. А современный человек постоянно терзается бесконечностью, как быстроногий Ахилл в притче элеата Зенона: бесконечность тормозит его, он не может догнать даже черепахи.
Но подобно тому, как молодежь воспитывалась во взаимном состязании, так и воспитатели их были в соревновании между собой. Недоверчиво-ревниво выступали рядом великие музыкальные учителя, Пиндар и Симонид; софист, высший учитель древности, соревнуясь, встречает другого софиста; даже самое общее поучение через драму сообщалось народу под видом великой борьбы великих художников музыки и драмы. Как странно! «Даже художник враждует с художником!» А современный человек ничего так не боится в художнике, как его личной борьбы, в то время как грек знает художника только в его личной борьбе.
Это — сущность эллинского представления о соревновании: оно гнушается единовластия и боится его опасных последствий, оно требует, как предохранительной меры против гения, — второго гения.
Каждая способность должна развиваться в борьбе, так учит эллинская народная педагогика, в то время как современные воспитатели ничего так не боятся, как развития так называемого честолюбия. Они боятся самолюбия как «зла в себе», за исключением иезуитов, которые думают, как древние, и потому являются самыми действительными воспитателями нашего времени.
Хотя Ницше выступал с антилиберальных позиций, неолиберализм в лице Лео Страусса позаимствовал у него концепцию меритократии и элитаризма, вместе с тем открестившись от его крайностей и императивности политических решений:
[Ницше] часто использовал непревзойденную и неиссякаемую власть своего страстного, завораживающего слова, чтобы заставить читателей ненавидеть не только социализм и коммунизм, но также и консерватизм, национализм и демократию. Взяв на себя эту огромную политическую ответственность, он не мог указать путь к политической ответственности своим читателям. Он не оставил им иного выбора, кроме выбора между безответственным равнодушием к политике и безответственными политическими предпочтениями.
Неолиберализм принял концепцию Ницше духовной власти над будущим мыслителей настоящего: «Невидимыми правителями такого будущего (sic: будущего, способствующего „появлению новой аристократии“) станут философы…» Мысль Ницше стала отправным пунктом теории элит Парето — Моска и всей современной политической онтологии, подхватившей проект политической философии автора «Заратустры».
Прорыв в грядущее
Слишком далеко залетел я в будущее: меня охватил ужас. Когда я оглянулся вокруг себя, я увидел, что одно время было моим современником. Тогда полетел я назад…
Кого более всего я ненавижу между теперешней сволочью? Сволочь социалистическую…
Но если в чем и виновен Ницше, так это в том, что раньше всех заглянул в кошмарную бездну грядущего и ужаснулся от открывшегося ему. И кому же придет в голову (а ведь пришло, и многим, и вполне серьезно!) обвинять стрелку барометра, предсказавшего ураган, в наступлении этого бедствия?
Ницше остро ощущал в себе пророческий дар, чувствовал себя витией, мистагогом, ясновидящим, провозвестником («Мы, единицы, живем своей жизнью провозвестников»), видел свою задачу в том, чтобы «подвигнуть человечество к решениям, которые определят все будущее».
«Ессе Ноmо» и «Заратустра» изобилуют не только «вестями оттуда», но самоутверждающими кличами «пограничного» Ницше:
Я хожу среди людей, как среди обломков будущего: того будущего, что вижу я.
Я благостный вестник, какого никогда не было, я знаю задачи такой высоты, для которых до сих пор недоставало понятий; впервые у меня опять существуют надежды.
Некогда с моим именем будет связываться воспоминание о чем-то огромном — о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести…
Я динамит… Я знаю свой жребий.
Вновь голуби на площади Сан-Марко.
Как тихо, как пустынно здесь сейчас.
В тени прохладной рифмы жгутся жарко,
Как птицы, выставляют напоказ
Красу, невыносимую для нас;
Еще одна спешит к ним, их товарка:
Мой час! Мой час!
Небесный свод — подсвечник и трилистник —
То синий, то волшебно-золотой.
Что я ему? Любовник, враг, завистник?
Что я ему? Я чувствую: он мой.
Я чувствую, я ведаю сейчас,
Огнепоклонник или ненавистник,—
Мой час! Мой час!
Вот башня взмыла с львиною отвагой
Над площадью победно в небеса.
Звенит она ристательною шпагой:
Французская — в Венеции — краса
Сверкает здесь на солнце, как алмаз.
Охвачен я неистовою тягой:
Мой час! Мой час!
Но прочь, напев мой! Чтобы тьма сгустилась
И в ночь ленивую переросла!
Звучанью дня впасть велено в немилость,
Когда замолкнут все колокола.
И свет дневной, пусть он ласкает глаз,
Ночная мгла перечеркнуть решилась:
Мой час! Мой час!
Ницше провидел не только грядущие судьбы человечества, но и собственное посмертное будущее: признавая, что у него нет настоящего, он не сомневался в великом грядущем своей философии: «Когда-нибудь понадобятся учреждения, где будут жить и учить, как я понимаю жизнь и учение». Философская «индустрия» ницшелогии, пожалуй, создана в наши дни, тенденция к росту обнадеживает.
Ницше предсказал даже точную дату своего «второго пришествия», совпавшую с началом его мировой известности: «В неописуемой странности и рискованности моих мыслей лежит причина того, что лишь по истечении долгого срока — и наверняка не ранее 1901 года — мысли эти начнут доходить вообще до ушей».
Надо отдать должное Ницше-прогнозисту, предсказавшему не только ход мировых событий, но пути культурного и технического развития, «массовую культуру» и «индустрию отдыха», опасности психического подавления человека и разрушения его психики, угрозы, которые таят в себе наука и техника.
Может быть, уже в новом столетии в результате овладения природой человечество получит бóльшие силы, чем оно способно использовать… Одно лишь воздухоплавание выплеснет все понятия нашей культуры…