Ницше — страница 128 из 132

Бердяев).

Лев Шестов, под влиянием Ницше, интересуясь его судьбой, связью творчества и болезни, поисками Бога, пришел к выводу, что никакие идеалы не разрешают человеческую трагедию. Любая проповедь, в том числе ницшеанская, представляет собой бегство от трагичности человеческого существования, попытку преодолеть ее «идолом» мировоззрения.

Шестовские «Афины и Иерусалим» насыщены ницшеанскими реминисценциями и мотивами, которых автор не скрывает. Два примера:

Споры об истине. Отчего люди столько спорят? Когда о житейских делах идет речь, оно понятно. Не поделили чего, и каждая спорящая сторона норовит доказать свое, в расчете, что ей больше достанется. Но ведь и философы спорят, и богословы спорят, а ведь им как будто делить нечего. Выходит, что собственно не спорят, а борются. Из-за чего? Или, чтоб бороться, нет вовсе нужды, чтоб было из-за чего бороться? Война есть отец и царь всего, учил еще Гераклит: главное — бороться, а из-за чего бороться, это уже дело второе. Один скажет: человек есть мера всего; ему сейчас ответят: не человек, а Бог есть мера всего, и — нападут на него. Один провозгласит: подобосущный, ему в ответ скажут: единосущный, и опять вызов на последний и страшный бой и т. д.: вся история человеческой мысли — и философской и богословской — есть история борьбы, и борьбы не на жизнь, а на смерть. Нужно думать, что представление об истине как о том, что не выносит противоречия, имеет своим источником страсть к борьбе. Старые люди — философы и богословы ведь обычно старики, — которые не могут драться на кулаках, выдумали, что истина едина, чтоб можно было хоть на словах драться. А истина вовсе и не «едина» и совсем не требует, чтоб люди дрались из-за нее.

Мышление и бытие. Чем больше приобретаем мы положительных знаний, тем дальше мы от тайн жизни. Чем больше совершенствуется механизм нашего мышления, тем трудней становится нам подойти к истокам бытия. Знания отягчают нас и связывают, а совершенное мышление превращает нас в безвольные, покорные существа, умеющие искать, видеть и ценить в жизни только «порядок» и установленные «порядком» законы и нормы. Вместо древних пророков, говоривших, как власть имеющие, нашими учителями и руководителями являются ученые, полагающие высшую добродетель в послушании не ими созданной и никого и ничего не слушающей необходимости.

Мне представляется, что перу Л. Шестова принадлежат лучшие в нашей философии книги из цикла «Запад и Восток» — я имею в виду «Добро в учении гр. Толстого и Ф. Ницше», а также «Достоевский и Ницше. Философия трагедии».

С. Л. Франк, набравшись духовного опыта Заратустры, после чтения Ницше признавался:

Я был совершенно потрясен глубиной и напряженностью духовного борения этого мыслителя, остротой, с которой он заново ставил проблему религии (как прежде нам казалось, давно уже разрешенную — в отрицательном смысле — всеми просвещенными людьми).

Под влиянием Ницше во мне свершился настоящий духовный переворот… мне впервые, можно сказать, открылась реальная духовность жизни. В душе моей начало складываться новое «героическое» миросозерцание, определяемое верой в абсолютные ценности духа и в необходимости борьбы за них.

С этого момента я почувствовал «реальность духа», реальность глубины в моей собственной душе — и без каких-либо особых решений моя внутренняя судьба была решена. Я стал «идеалистом», не в кантианском смысле, а идеалистом-метафизиком, носителем некоего духовного опыта, открывавшего доступ к незримой внутренней реальности бытия. Я стал философом…

Тем не менее «став философами», Бердяев, Шестов, Франк либо открестились от философии Ницше, либо попытались создать собственных «кентавров». В самой «ницшеанской» своей книге «Смысл творчества» Н. А. Бердяев следующим образом «исправлял» «ловца душ»:

Он сгорел от огненной творческой жажды. Религиозно ведомы ему были лишь закон и искупление, в которых нет творческого откровения человека. И он возненавидел закон и искупление. Ницше возненавидел Бога, потому что одержим был той несчастной идеей, что творчество человека невозможно, если есть Бог. Ницше стоит на мировом перевале к религиозной эпохе творчества, но не в силах осознать неразрывной связи религии творчества с религией искупления и религией закона, не знает он, что религия едина и что в творчестве человека раскрывается тот же Бог, Единый и Троичный, что и в законе, и в искуплении.

Ницше говорил как религиозный слепец, лишенный дара видения последних тайн. Религия Христа совсем не то, за что Ницше ее принимал. Христианская мораль не рабски плебейская, а аристократически благородная, мораль сынов Божьих, их первородства, их высокого происхождения и высокого предназначения. Христианство — религия сильных духом, а не слабых. В христианской святости был подбор сильных духом, было накопление духовной мощи. Христианская этика — этика духовной победы, а не поражения.

Даже те из русских философов, для которых Ницше не стал «ужасом», соединяли его «нигилизм» то с «русской идеей», то с Христом, то с «соборностью», то с «чистотой Писания». Естественно, получалась абракадабра…

Было бы в высшей степени ошибочным полагать, что апологет персонального начала и творец новых ценностей стал кумиром всей русской интеллигенции конца XIX — начала XX века.

Влияние Ницше — уникальный случай, когда русское богоискательство и русский идеализм отталкивались от жгучей человеческой искренности философа, возвестившего «смерть Бога» и «переоценку» всех видов идеализма. «Потрясенные силой его голоса, они двинулись по пути, приведшему их к прямо противоположному тому, о чем вещал Ницше».

Находясь под влиянием идей Ницше, русские религиозные философы, естественно, не могли принять его антихристианства: Булгаков отнюдь не случайно сравнивал его с Великим Инквизитором из «Братьев Карамазовых», а Шестов — с героем «Записок из подполья».

Октябрь 17-го прервал шествие Ницше в Россию, как вообще прервал культурные связи и возможность духовного обогащения. Большевики пели ницшеанские песни и складывали ницшеанские стихи — «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног…» или «Им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни…» — и поносили автора «переоценки всех ценностей»… Малообразованные и потому всеядные русские марксисты не отличались разборчивостью. «Партийная философия» отрицания всей мировой культуры родилась в эпоху Великого Учителя, а Богданов, Луначарский, Горький, Троцкий, Малков еще могли себе позволить ницшеанство, фрейдизм и другие «родимые пятна» империализма.

Очень красноречивое признание одного из наших критиков Ницше, «апостола правдивости», как звал его Луначарский:

И разве мы — российский пролетариат — не потому стали у власти, что проделали ту же переоценку ценностей? Разбили и растоптали все иллюзии демократизма и парламентаризма?

Ницше нас учит (правда, не нас, но нам это не важно), что только голая сила есть право и что власть и сила капиталистов, правящих человечеством, не нуждаются ни в каком другом оправдании, как в том, что они власть и сила и воля к власти. Разве не подхватываем мы это учение? Разве не говорим мы: да, согласны. Отношения между вами и нами вопрос силы? Да. Но мы сильнее вас… И потому мы идем к власти.

Нас объединяет с Ницше его борьба против индивидуализма (?), анархии капиталистического общества. Его страстная мечта об объединении земного шара, его борьба с национализмом.

Нас объединяет с Ницше то, что он, как и многие лучшие умы буржуазии, неизбежно, независимо от своей воли приходит часто к нашим истинам. Мы найдем у него и проблески исторического материализма и ряд мыслей, выводов, которые мы можем всецело принять.

Для самого Луначарского имя Ницше стало символом разрушения буржуазного общества, а сверхчеловек — знаменем обновленного человечества, стандартом борца, сражающегося за «светлое будущее».

Объединив в некоей «триаде» Маркса, Ницше и Горького, Луначарский увидел в этом «явлении» знаменье времени: «…Борьба угнетенного класса за свои права, за жизнь, достойную человека, протест, наступление, натиск, возникающий из недр самого класса, во имя его требований — вот дух марксизма; провозглашение права на полное самоопределение, гордый вызов обществу и его устоям, подчеркивание прав личности на совершенствование и радость жизни, творчества» — вот то, что привлекает нас в Ницше, и ту же требовательность от жизни, тот же протестующий дух видим мы у Горького. «…Нам не интересны страдальцы, нам интересны протестанты… Как далеко ни разошлись материалисты и идеалисты молодого поколения, но честь индивидуума, его право на счастье, но протестующий дух соединяет их теперь», — писал он в 1903 году. «Ницше протестующий», «Ницше-жизнестроитель», «Ницше-революционер» — таким виделся он Луначарскому. Ницше, понятый подобным образом, как нельзя лучше подходил к «революционному мировоззрению», как нельзя лучше вписывался в ту картину мира, где нужно было как-то обосновать совершенную неуместность человеколюбия и неизбежность жестокости — ведь великие свершения требуют жертв, — где царит радость и веселие от головокружительных побед, где побеждают «достойные», а все старое, слабое «тает и сгорает в лучах огненного ярилы», как объяснял Луначарский несколько лет спустя в статье, написанной по поводу «Дачников» Горького. Именно здесь, упрекая Горького за излишнюю «жалостливость» к своим персонажам, автор изложил свою концепцию «человека» и, переведя поэтические символы Ницше на язык революции, сформулировал свою этику, основу которой составила «жестокость»: «Побольше, побольше жестокости нужно людям завтрашнего дня» — таков конечный вывод этой «новой» революционной морали.

Хотя М. Горькому — уже в советские времена — приходилось неоднократно открещиваться от обвинений в ницшеанстве, ему так и не удалось освободиться от ницшевских интонаций и прямых реминисценций типа: «Задача литературы: восстающего поддержи — чем энергичнее поддержите его, тем скорее окончательно свалится падающий». М. Меньшиков в статье «Красивый цинизм» без обиняков констатировал: