Я еще вернусь к вопросу о фальсификации задуманной Ницше книги, поскольку на протяжении многих десятилетий «Волю к власти» включали в корпус философского наследия Ницше, что радикально искажало представления о философе вплоть до абсурдного зачисления его в предтечи фашизма — абсурдного по причине абсолютной несовместимости элитарно-аристократического мировоззрения с плебейской, ориентированной на чернь идеологией завсегдатаев мюнхенских пивных. Сам Ницше определил цель своей недописанной книги, не оставив никаких сомнений относительно ее замысла:
Исследовать все пространство современной души, в каждом уголке вкусить мою радость, мою пытку, мою гордость. Превозмочь пессимизм и посмотреть, наконец, на мир гётевским взглядом, полным любви и доброй воли.
Ницше сам называет имя человека, вдохновившего его на этот труд. Это — Гёте. По Гёте сверял Ницше свои мысли, с Гёте увязывал идеалы.
Гёте не унизил ни один вид человеческой деятельности, не изгнал ни одной идеи из своего духовного мира; как добрый хозяин, он распорядился бесконечно обильным наследием человеческой культуры. Таков последний идеал Ф. Ницше, его последняя мечта. Зная о судьбе, что его ожидает, он хочет в конце жизни наподобие заходящего солнца сохранить наиболее нежные лучи: всюду проникнуть, все рассудить, все осветить, без единой тени на поверхности души, без грусти в ее глубине.
И вот этот благородный замысел Элизабет превратила в откровенный вандализм, в гимн насилию, в настольную книгу чудовищ, уже появившихся на свет…
Работа над «Опытом переоценки» была для Ницше «сплошной пыткой». Он признался П. Гасту, что не в состоянии даже думать о продолжении работы. «Через десять лет дело пойдет лучше», — пишет Ницше, не подозревая жути иронии, вложенной в эту трагическую надежду.
Как часто жаркой утренней порой
Мысль о тебе печаль мою врачует,
А жадный гриф летает надо мной,
Как будто вправду мертвечину чует.
Уймись, стервятник, — я пока не труп.
Сегодня пира у тебя не выйдет:
Еще слова с моих слетают губ,
Еще мои глаза глядят и видят:
Я не пронзаю ими небосклон,
Где в облачных волнах ныряют птицы:
Я вглубь смотрю, где вечный мрак и сон, —
И светом взора бездна озарится!
Как варвар перед идолом-божком,
Так я пред Меланхолией склонялся
Не раз, не два, и был ее рабом,
И вспоминал, и каялся, и клялся,
И радовался: вот летает гриф,
И радовался: гром трубит тревогу,
А ты, богиня, тайну тайн открыв,
Меня судила праведно и строго.
Гриф — твой урок, чтоб я полет постиг.
Гром — твой урок, чтоб я постиг пространство.
Мне объяснил безмолвный твой язык
Мою ничтожность и непостоянство.
Жизнь продолжает вечную игру:
Горит цветок, и расцветает пламя,
И бабочки слетаются к костру,
Смертельными прельстившись лепестками.
Есть жажда смерти — вот еще урок,
И в этой правде сомневаться надо ль?
Я — бабочка, я — пламя, я — цветок,
Стервятник в небе и под небом падаль!
Пою тебя — и нету слов нежней
На празднике, на самой светлой тризне
Во имя славы истинной твоей,
Во имя смерти и во имя жизни!
Богиня, не сочти моей виной,
Что этот гимн красотами не блещет:
Весь мир трепещет под твоей рукой,
Весь мир от взгляда твоего трепещет,
И сам я, содрогаясь, бормочу
В невольном страхе строчку за строкою.
Ни силы я, ни воли не хочу —
Пошли мне долю быть самим собою!
До туринской катастрофы пройдет еще год, но в письмах и текстах Ницше все явственнее проглядывает спускающийся на его сознание мрак. Одно из свидетельств тому — бесконечные самоуверения в полном психическом здоровье («ум мой не болен, все здорово, кроме моей страдающей души…»).
Уже весной 1888-го у него пропадают какие бы то ни было сдерживающие начала: тексты становятся все более циничными и разрушительными.
В письме П. Гасту (февраль 1888 г.) он признается, что находится в состоянии хронической раздражительности, над которой уже не в силах взять реванш: «…Все это имеет вид чрезмерной жестокости…» В таком состоянии, видимо, писались его последние произведения «Случай (или казус) Вагнер», «Антихрист», «Сумерки кумиров».
«Случай Вагнер» написан под влиянием двух обстоятельств, которые имеют собственные имена — Георг Брандес и Козима Вагнер. Брандес дал Ницше основание еще глубже прочувствовать собственное изгойство в Германии, поклонявшейся иным кумирам, прежде всего — Вагнеру. Что до Козимы, то в мерцающем сознании Ницше пробудилась иллюзия тайной любви к нему этой замечательной женщины, доставшейся отнюдь не тому, кому ей было предназначено достаться.
Это была тщательно продуманная, блестяще написанная работа, пропитанная ядовитым и уничтожающим сарказмом.
Прежде всего Ницше отметил болезненный характер музыки Вагнера: «Вагнер — художник декаданса… Я далек от того, чтобы безмятежно созерцать, как этот декадент портит нам здоровье — и к тому же музыку! Человек ли вообще Вагнер? Не болезнь ли он скорее? Он делает больным все, к чему прикасается, — он сделал больною музыку».
Ницше утверждал, что Вагнер разработал новую систему музыки лишь потому, что чувствовал свою неспособность тягаться с классиками. Его музыка просто плоха, поэтому он прикрывает ее убожество пышностью декораций и величием легенды о Нибелунгах. С помощью грохота барабанов и воя флейт он стремится заставить всех остальных композиторов маршировать за собой. Поэтому вагнерианство — форма проявления идиотизма и раболепия: «Ни вкуса, ни голоса, ни дарования: сцене Вагнера нужно только одно: германцы… Определение германца: послушание и длинные ноги… Глубоко символично, что появление и возвышение Вагнера совпадают по времени с возникновением „империи“: оба факта означают одно и то же — послушание и длинные ноги».
Памфлет — итог длительных и мучительных раздумий Ницше над великой проблемой искусства, под которым он имел в виду прежде всего музыку. У Вагнера романтизм доходил до своего идеала и предела. Для Ницше романтизм — всего лишь веха на пути к нигилизму, так же как и христианство. Как раз в то время он записал знаменитые свои «пять нет»: чувству вины; скрытому христианству (перенесенному в музыку); XVIII в. Руссо с его «природой»; романтизму; «преобладанию стадных инстинктов». Именно тогда, когда Вагнер повернул к прославлению древнегерманского пантеона богов и немецкого рейха, отношения между ним и Ницше начали быстро ухудшаться.
В памфлете «Случай Вагнер» налицо признаки болезни: сдерживающие центры парализованы, текст изобилует грубыми выпадами и явными бестактностями, неслыханными для прежнего творчества Ницше. Он явно стремится унизить и опозорить своего учителя: декадент, комедиант, современный Калиостро. Я пропел Вагнеру все возможные дифирамбы, теперь я погублю его, — таково намерение заболевающего Ницше.
Каждая новая книга усиливала горечь одиночества Ницше, отрезала и без того немногочисленных последователей.
Звериный бег
И птичий лет в родную тьму.
Повалит снег —
Блажен, кто спит в своем дому.
Лишь ты, беглец,
Бредешь в отчаянье вперед.
Зачем, глупец, —
Что означает твой уход?
Ты мир искал,
Но мир — врата в пески пустынь.
Кто потерял
С твое — тому тоска и стынь!
Теперь дрожишь,
На зимний подвиг обречен.
Как дым бежишь —
Все холодней небесный склон.
Лети, птенец,
Туда, где тигром возревешь!
Упрячь, глупец,
Кровь праведности в лед и ложь!
Звериный бег
И птичий лёт в родную тьму.
Повалит снег —
Блажен, кто спит в своем дому.
Не взрывом светлого восторга встретили Ницше современники; но ученый синклит одобрительно следил за деятельностью юного профессора, чтобы потом отвернуться от гениального поэта и мудреца; и только старик Якоб Буркхардт благословил его деятельность; да снисходительно недоумевал замечательный Дёйссен. Одиночество медленно и верно вкруг него замыкало объятья. Каждая новая книга отрезала от Ницше небольшую горсть последователей. И вот он остался в пустоте, робея перед людьми.
Трогателен рассказ Дёйссена о том, с какой искательной робостью передал ему Ницше, одиноко бедствующий в Швейцарии, свое «Jenseit», прося не сердиться. Или Ницше, вежливо выслушивающий самоуверенную болтовню Ипполита Тэна (см. переписку Ницше с Тэном). Или Ницше, стыдливо следующий за Гюйо в Биарицце, боясь к нему подойти. Или Ницше, после ряда замечательных исследований, уже больной, снисходительно замеченный господином Брандесом!
Поздняя слава не вскружила голову Ницше; слава Ницше началась как-то вдруг; последние книги его уже никем не раскупались; и вдруг — мода на Ницше, когда, больной, он уже ничего не понимал, больной на террасе веймарской виллы.
И над нашей культурой образ его растет, как образ крылатого Сфинкса. «Смерть или воскресение»: вот пароль Ницше. Его нельзя миновать: он — это мы в будущем, еще не осознавшие себя.
Вот что такое Ницше.
Я уже писал, что в конце лета 1886 года Ницше послал свою книгу «По ту сторону добра и зла» двум выдающимся литературным критикам Европы — Г. Брандесу и И. Тэну. Тогда Брандес почему-то ему не ответил, но двумя годами позже откликнулся на прочитанные книги[10] Ницше письмом, которое можно расценить как высшую оценку великого писателя великим критиком. С этого письма, собственно, начинается европейское признание Ницше: