Ницше — страница 29 из 132

По густым нависшим усам и смелым чертам лица его можно было принять за кавалерийского офицера, если бы в его обращении с людьми не было чего-то одновременно и застенчивого, и надменного. Но как обманулся бы тот, кто поверил бы видимому спокойствию его внешности. В пристальном взгляде постоянно сквозила скорбная работа его мысли: это были одновременно глаза фанатика, наблюдателя и духовидца.

А. Риль:

У него была привычка тихо говорить, осторожная, задумчивая походка, спокойные черты лица и обращенные внутрь, глядящие вглубь, точно вдаль, глаза. Его легко было не заметить, так мало было выдающегося в его внешнем облике. В обычной жизни он отличался большой вежливостью, почти женской мягкостью, постоянной ровностью характера. Ему нравились изысканные манеры в обращении, и при первой встрече он поражал своей несколько деланой церемоностью.

Л. Шестов:

Ницше был и остался до конца своей жизни нравственным человеком в полном смысле — самом обыденном — этого слова. Он не мог и ребенка обидеть, был целомудренным, как молодая девушка, и все, что почитается людьми долгом, обязанностью, исполнял разве что с преувеличенным, слишком добросовестным усердием.

В. Б. Кучевский:

По своему душевному строю и складу ума Ницше был утонченным аристократом и рафинированным интеллигентом-гуманитарием, влюбленным в античность, знатоком живописи, поэзии и музыки… Он был сердечным, наивным и способным смеяться, как дитя, человеком. В общении с людьми проявлял себя любезным, образованным, утонченным и сдержанным собеседником. О нем говорили, что это любопытный человек, очень странный и эксцентричный, может быть, великого ума.

С. Цвейг:

Порог переступает неуверенная, сутулая фигура с поникшими плечами, будто полуслепой обитатель пещеры ощупью выбирается на свет. Темный, старательно почищенный костюм; лицо, затененное зарослью волнистых, темных волос; темные глаза, скрытые за толстыми, почти шарообразными стеклами очков. Тихо, даже робко, входит он в дверь; какое-то странное безмолвие окружает его. Всё изобличает в нем человека, привыкшего жить в тени, далекого от светской общительности, испытывающего почти неврастенический страх перед каждым громко сказанным словом, перед всяким шумом. Вежливо, с изысканно чопорной учтивостью, он отвешивает поклон собравшимся; вежливо, с безразличной любезностью, отвечают они на поклон немецкого профессора. Осторожно присаживается он к столу — близорукость запрещает ему резкие движения, — осторожно пробует каждое блюдо — как бы оно не повредило больному желудку: не слишком ли крепок чай, не слишком ли пикантен соус, — всякое уклонение от диеты раздражает его чувствительный кишечник, всякое излишество в еде чрезмерно возбуждает его трепещущие нервы. Ни рюмка вина, ни бокал пива, ни чашка кофе не оживляют его меню; ни сигары, ни папиросы не выкурит он после обеда; ничего возбуждающего, освежающего, развлекающего: только скудный, наспех проглоченный обед, да несколько незначительных, светски учтивых фраз, тихим голосом сказанных в беглом разговоре случайному соседу (так говорит человек, давно отвыкший говорить и боящийся нескромных вопросов).

Любопытен портрет Ницше кисти Лу Саломе периода их знакомства:

Для поверхностного наблюдателя его внешность не представляла ничего особенного, можно было легко пройти мимо этого человека среднего роста, в крайне простой, но и крайне аккуратной одежде, со спокойными чертами лица и гладко зачесанными назад каштановыми волосами. Тонкие, выразительные линии рта были почти совсем прикрыты большими, начесанными вперед усами. У него был тихий смех, тихая манера говорить, осторожная задумчивая походка и слегка сутулые плечи. Трудно было представить себе эту фигуру среди толпы — она носила отпечаток обособленности, уединенности. В высшей степени прекрасны и изящны были руки Ницше, невольно привлекавшие к себе взгляд; он сам полагал, что они выдают его умственную силу. Это видно из одного замечания: «Бывают люди, которые неизбежно обнаруживают свой ум, как бы они ни увертывались и ни прятались, закрывая предательские глаза руками (как будто рука не может быть предательской!)».

Истинно предательскими в этом смысле были и глаза его. Хотя он был наполовину слеп, глаза его не щурились, не вглядывались со свойственной близоруким людям пристальностью и невольной назойливостью; они скорее глядели стражами и хранителями собственных сокровищ, немых тайн, которых не должен касаться ничей непосвященный взор. Слабость зрения придавала его чертам особого рода обаяние: вместо того чтобы отражать меняющиеся внешние впечатления, они выдавали только то что прошло раньше через его внутренний мир. Глаза его глядели внутрь и в то же время — минуя близлежащие предметы — куда-то вдаль, или, вернее, они глядели внутрь, как бы в бесконечную даль. Ведь в сущности вся его философия была исканием в человеческой душе неведомых миров, «неисчерпанных возможностей», которые он неустанно создавал и пересоздавал. Когда он иногда, под влиянием какой-нибудь волнующей его беседы с глазу на глаз, становился совершенно самим собою, тогда в глазах его появлялся и вновь пропадал поражающий блеск; но когда он был в угнетенном настроении, тогда одиночество мрачно, почти грозно выглядывало из глаз его, как из таинственных глубин — из тех глубин, в которых он оставался постоянно один, которых он не мог ни с кем делить и пред которыми ему самому становилось иногда жутко, пока в них же, наконец, не погиб его дух.

Даже в безумии, констатирует Лу, Ницше сохранил на лице мету вдохновенной глубины, присущую гениальным натурам:

Интересны портреты, которые представляют Ницше во время последних десяти лет болезни. Это было время, когда его наружность приобрела наибольшую выразительность, когда полное выражение его существа наиболее было проникнуто глубокой внутренней жизнью и в лице его светилось то, чего он не высказывал, а таил в себе.

Человек малопрактичный, совершенно не умеющий устраивать свои личные дела, мягкий, нерешительный (каждое решение доставалось ему ценой циклопической внутренней борьбы и огромных страданий), типичный изгой и аутсайдер, представитель племени людей «не от мира сего», Ницше всю жизнь занимался тем, что выдавливал из себя раба. Он потому любил Достоевского, что — сознательно или бессознательно — чувствовал, что является его героем, Раскольниковым, Иваном, Алешей… Он не был тем «динамитом», которым хотел стать, больше — ветошкой, ибо все сверхчеловеки — люди действий, а не слов, люди, не знающие рефлексии по поводу своих действий. Сверхчеловеки действуют, а не сочиняют правила своих действий, правила, как устраивать жизнь.

Ты не должен ни любить, ни ненавидеть народа,

Ты не должен заниматься политикой.

Ты не должен быть ни богатым, ни нищим.

Ты должен избегать пути знаменитых и сильных.

Ты должен взять себе жену из другого народа.

Своим друзьям ты должен поручить воспитание твоих детей.

Ты не должен исполнять никаких церковных обрядов.

Возможно, апология жизненности и могущества была бессознательным «преодолением» собственного «юродства», бегством от себя — «святого»… И в этом отношении Ницше снова-таки живой герой Достоевского, преодоление в себе Алеши Карамазова — Иваном.

Все близко знавшие Ницше отмечали его деликатность, участливость, сильно развитое чувство сострадания — черты, прямо противоположные тем, которые он живописал в последние годы жизни.

Барон фон Зейдлиц:

Я не знал ни одного — ни одного — более аристократичного человека, чем он. Он мог быть беспощадным только с идеями, не с людьми — носителями идей.

Лу Саломе, подчеркивая изящные, доходившие до церемонности, манеры своего воздыхателя, объясняла их внешней маскировкой: мягкостью, вежливостью, обходительностью Ницше скрывал свой глубоко спрятанный духовный мир:

Я помню, что при первой моей встрече с Ницше — это было однажды весной, в церкви Св. Петра в Риме — его намеренная церемонность меня удивила и ввела в заблуждение. Но недолго обманывал относительно самого себя этот одинокий человек, так же неумело носивший маску, как человек, пришедший с горных высот и из пустынь, носит обычное платье горожан. Очень скоро поднимался вопрос, который он сам формулировал в следующих словах: «Относительно всего, что человек позволяет видеть в себе, можно спросить: что оно должно собою скрывать? От чего должно оно отвлекать взор? Какой предрассудок должно оно задеть? И затем еще: как далеко идет тонкость этого притворства? В чем человек выдает себя при этом?»

Эта черта рисует только оборотную сторону того чувства одиночества, которое объясняет собой всю душевную жизнь Ницше — все возрастающее уединение в самом себе. По мере того, как это чувство растет в нем, все, обращенное на внешний мир, становится притворством — обманчивым покрывалом, которое ткет вокруг себя глубокая страсть одиночества, чтобы сделаться временно внешней оболочкой, видимой для человеческих глаз. «Люди, глубоко думающие, кажутся себе актерами в сношениях с другими людьми, ибо для того, чтобы быть понятыми, они должны надеть на себя внешний покров».

Можно даже сказать, что самые идеи Ницше, поскольку они выражены теоретически, составляют только этот внешний покров, за которым в бездонной глубине и в безмолвии покоится внутренняя жизнь, из которой они вышли. Они подобны «коже, которая кое-что выдает, но гораздо более таит», «потому что, — говорит он, — нужно или скрывать свои мысли, или скрывать себя за своими мыслями».

В отличие от большинства друзей, неспособных оценить его дар и его новаторство, холодно встречавших его гениальные книги, Ницше горячо откликался на их опусы, известные в наше время только потому, что авторы волею судеб попали в его «круг». Когда в 1881-м Пауль Рэ сообщил о своем намерении завершить собственную книгу, он тотчас получил самый восторженный ответ: «В этом году должна появиться на свет книга, в стройной системе и золотой последовательности которой я буду иметь право забыть мою бедную раздробленную философию! Какой дивный год 1881-й!»