Ницше — страница 45 из 132

Увы, гениальность слишком часто есть сочетание великого и смешного, трагедии и фарса, святого слова и ярмарочного вопля — от Конфуция и Сократа до Толстого и Уитмена. Создавая величественный эпос о сверхчеловеке, Ницше не подозревал, что его тысячекратно опередили: Каин, библейские патриархи, античные схолархи, Христос, римские историки… Коллективный портрет «великого человека» — Джонатана Уайльда — создавался на протяжении всей культуры и ко времени первого имморалиста к нему уже нечего было добавить.

Подумайте о том, чьи вы сыны:

Вы созданы не для животной доли,

Но к доблести и славе рождены.

Да, Лаэрт — отец одного из первых сверхчеловеков и даже имя сына — Человекобог, Qutiz, Zeus, Одиссей. Передержка? — Что ж, послушаем величайшего из слепцов:

Если беду на него посылают блаженные боги,

Волей-неволей беду переносит он твердой душою.

Стойкость могучую в дух нам вложили бессмертные боги,

В ней нам средство дано против ужаснейших зол.

Мыслью о смерти мое никогда не тревожилось сердце…

И т. д.

Песнь о Гильгамеше, египетская мифология, послегомеровская культура, Архилох, Эмпедокл, Гераклит, Пифагор, Аристофан, Платон полны неистовых инвектив в адрес пекуса. Ненавистью к демосу пропитаны «Всадники» Аристофана, вся античная трагедия, Гораций с его «презираю темную толпу», учение о иерархии Платона. Чем олигархи Ницше, стоящие на высшей ступени пирамиды, отличаются от философов на троне, наделенных неограниченной властью, творцов-деспотов, интеллектуалов-варваров?

А Спарта — древнее воплощение утопической мечты?.. В «Государстве» Аристокла уже весь философ Вечного Возвращения, разве что без надрыва, исступления, экстаза. И хотя сам он считает себя гераклитиком — понятное дело! — с таким же основанием он орфик, эмпедоклик, платоник, стоик, стагиритик, разве что без добропорядочности in medio stat vertus[29].

Аристократичность — разве не в ней причина греческого чуда? Ренессанс лишь унаследовал у греков рост самосознания с неизбежным для него противопоставлением анемичности толпы индивидуальной воле и эгоизму. Архилох, а за ним Алкей и Анакреонт, бросая вызов Гомеру, заявляли, что кинули в сражениях свой щит, дабы сохранить свою жизнь. Архилох — уже в манере Камю — говорит, что он не откажется из-за смерти близкого от удовольствий и празднеств, хотя и будет скорбеть. О своем нежелании считаться с мнением сограждан кричит Мимнерм. Сапфо объявляет лучшим благом в мире собственную любовь. Эпихарм требует отказа от всех установлений. Гекатей Милетский противопоставляет свои «Генеалогии» плебейско-смехотворным суждениям народа. Фемистокл требует от гражданина только одного — неповторимости. Ликий рассказывает о кружке Кинесия, гордящегося пренебрежением к общественным установлениям и объявившего себя покровителем «Злого демона». Релятивистская философия Протагора, Горгия, Антисфена, Ликофрона — разве не эпатаж сверхчеловечности? Важнейшим компонентом греческого чуда бесспорно был аристократизм, в том числе установка личности на то, чтобы превзойти окружающих в достижении своих духовных и жизненных целей.

Перебирая схолархов Греции, мы находим лишь одного, думавшего иначе. Его имя — Сократ, Христос эллинов.

Но не Христос иудеев. Ведь когда пророк из Назарета яростно вопрошает: Кто мать моя? Кто братья мои? — разве не голос сверхчеловека слышим мы? И разве не он — вопреки столь развитым родовым чувствам и племенным обязательствам сынов Израиля — разве не он отвечает ученику, испрашивающему разрешения похоронить отца: «Пусть мертвые хоронят мертвых»?

Враги человеку домашние его… Кто не оставит ради Меня отца и матери, тот не идет за Мной…

Разве есть гений, которого бы не осквернили и не извратили? не обвинили в безнравственности? не осудили? который не осудил бы себя сам?

А теперь предоставим слово Заратустре древности, говорящему уже вполне языком современным:

Мне противно всё, что носит имя человека, и меня не будут касаться ни общественные отношения, ни дружба, ни сострадание. Жалеть несчастных, помогать нуждающимся — это слабость и преступление. Я хочу окончить мои дни в уединении, как дикие звери, и никто, кроме Тимона, не будет другом Тимона… Пусть мое одиночество будет непреодолимым барьером между миром и мною — люди из этой же филы, фратрии и демы, да и само отечество — пустые бессвязные слова, которые способны услышать одни дураки.

В греческой мысли Ницше привлекала «высокая простота» — философия трагедии, воля к могуществу, внутренний накал жизненных сил, мощь дионисийской стихии, жизнь-игра…

Беда заставила греков быть сильными: опасность была близка, она подстерегала повсюду. Великолепная гибкость и ловкость тела, бесстрашный реализм и имморализм грека — не «натура» его, это его беда. Имморализм не существовал от века, он был лишь следствием. И в празднествах, и в искусствах греки имели одну только цель: почувствовать, что удалось совладать с собой, показать это другим; и празднества, и искусства были для греков средствами, чтобы восславить самих себя, порою же — чтобы вселить страх в других…

Хотя Гомер и Архилох — поэты Аполлона и поэтому прямо не входят в «корпус идей» Ницше, разве не у них почерпнута amor fati, стойкость, закаленность души, ницшеанская «формула для величия человека», о которой он писал: «Не только переносить необходимость, но и не скрывать ее, — любить ее… Являешься необходимым, являешься частицею рока, принадлежащим к целому, существуешь в целом». Гомеровская парафраза: «Мыслью о смерти мое никогда не тревожилось сердце».

Если же кто из богов мне пошлет потопление в темной

Бездне, я выдержу то отверделою в бедствиях грудью:

Много встречал я напастей, немало трудов перенес я

В море и битвах; пускай же случится со мною и это…

У Архилоха не только стоицизм, но — уже почти ницшеанское признание необходимости страданий для движения жизни:

Стойкость, могучую в дух нам вложили бессмертные боги,  

В ней нам средство дано против ужаснейших зол.

То одного, то другого судьба поражает. Сегодня  

С нами несчастье, и мы стонем в кровавой беде,

Завтра в другого ударит. По-женски не падайте духом,  

Бодро, как можно скорей, перетерпите беду.

Почти все учение Заратустры, вложенное в шесть строчек…

Мы начинаем нащупывать основной нерв гомерово-архилоховского отношения к жизни. Божественная сущность жизни вовсе не скрывала от человеческого взора ее аморального, сурового и отнюдь не идиллического отношения к человеку: жизнь была полна ужасов, страданий и самой обидной зависимости. И тем не менее, гомеровский эллин смотрел на жизнь бодро и радостно, жадно любил ее «нутром и чревом», любил потому, что сильной душе его все скорби и ужасы жизни были нестрашны, что для него «на свете не было ничего страшного». Мрачное понимание жизни чудесным образом совмещалось в нем с радостно-светлым отношением к ней.

В метафизике Гераклита Ницше привлекал образ мира как бесконечного процесса, как вечной борьбы, этого «отца всех вещей»: «всякое развитие берет свое начало из борьбы». Конкуренцию, борьбу Ницше расценивал движущей силой жизни. У Гераклита, вблизи которого он чувствовал себя «теплее и приятнее, чем где-нибудь в другом месте», фактически заимствована идея жизни-огня, «живущего смертью вещей», и квинтэссенция имморализма: «добро и зло — одно»:

Этот космос, один и тот же для всего сущего, не создал никто из богов и никто из людей, но всегда он был, есть и будет вечно живым огнем, мерно воспламеняющимся и мерно угасающим.

Гераклит учил, что космос пребывает по ту сторону добра и зла, что жизнь в равной мере предполагает справедливость и несправедливость, что позиция человека в мире — гордый аскетизм, презрение к страсти, отвлекающей от цели, активность — всё это вошло в корпус идей Ницше.

Подтверждение исчезновения и уничтожения, отличительное для дионисовской философии, подтверждение противоположности и войны, становление, при радикальном устранении самого понятия «бытие» — в этом я должен признать при всех обстоятельствах самое близкое мне из всего, что до сих пор мыслили. Учение о «вечном возвращении», это значит, о безусловном и бесконечно повторяющемся круговороте всех вещей, — это учение Заратустры могло однажды уже существовать. Следы его есть, по крайней мере, у стоиков, которые унаследовали от Гераклита почти все свои основные представления.

Вместе с тем Ницше не приемлет скептическое отношение «темного» философа к чувствам. Чувства говорят человеку правду, но вот разум фальсифицирует свидетельства чувств, привнося в них свои ложные понятия единства, постоянства, противоречивости, запредельности. Лжет разум, утверждающий, что за пределами наших чувств существует какой-то иной истинный мир, сверхчувственный и вечный.

Переоценка всех ценностей не была у Ницше обрывом корней: его философия буквально пропитана досократическим мифотворчеством, его имморализм — дальнейшее развитие и совершенствование моральных ценностей.

…Неучастие Ницше в развитии современной ему филологии и истории философии лишь оттеняет тот факт, что образцы и модели досократовской философии проникли в плоть и кровь его мысли: тут совершалось со-отражение такого масштаба, которое для тогдашних филологии и философии не было доступно, и, как кажется, даже вольность и раскованность своей мысли Ницше почерпнул не где-либо, а именно в своем истолковании досократиков.

Досократовскую Грецию Гераклита и Эмпедокла Ницше считал вершиной культуры, самой правдивой эпохой, не питавшей иллюзий и не украшавшей трагичность человеческого существования «торжеством разума».