Более поздняя эпоха — античная классика — уже подточена изнутри теми самыми ядами, которые затем будут собраны, настояны и предложены человечеству в виде христианства и приведут мир к крушению…
Гераклиту и Демокриту Ницше предпочел Протагора, который, по его словам, объединил двух первых (надо полагать — максимой «человек — мера всех вещей», основополагающей для гносеологии Ницше). Учение софистов лучше других античных метафизик отвечало жизни и мысли-процессу. В софистах Ницше видел не только провозвестников современной теорий познания, но и первых имморалистов, предшественников его собственного учения о нравственности. У Калликла он мог усвоить целую связку идей о приоритете права «сильного», действии согласно природе, тирании большинства. Законы, писал Калликл, составляются «слабыми», «худшими», «многими» и направлены против «сильных». Увы, демократия придает количеству статус закона: лучшее — устраивающее большинство. Но ведь еще Гераклит сказал: «многие — плохи». Там, где лучше — больше, лучшим — плохо…
Не будучи пирронистом, Ницше мог позаимствовать идею сверхчеловека не только у многочисленных немецких предтеч, но и у Анаксарха[30], убедившего Александра Великого в его божественном происхождении.
В молодые годы Ницше зачитывался Фукидидом, Диогеном Лаэрцием, штудировал Платона и Эмпедокла. В начале 70-х годов он изучал тексты «учителей жизни», как они называли себя сами, — Фалеса, Гераклита, Пифагора. Наследие досократиков казалось ему более основательным, чем беспочвенные, благостные труды учеников Сократа. Ницше импонировала аристократичность и свобода этих мыслителей, к которым каждый мог без страха и обиды прийти со своей точкой зрения и со своими оценками, вступить в диспут на равных.
Сознательно его мировоззрение было эллинским, но без орфической компоненты. Его восхищают досократики, за исключением Пифагора. Он питает склонность к Гераклиту. Великодушный человек Аристотеля очень похож на «благородного человека» Ницше, но в основном Ницше утверждает, что греческие философы, начиная с Сократа и далее, были ниже своих предшественников.
Ницше не может простить Сократу его плебейского происхождения, называет его «roturier» и обвиняет в разложении знатной афинской молодежи с помощью демократических моральных принципов. Особенно он осуждает Платона за склонность к назиданиям. Однако ясно, что ему не очень хочется осуждать Платона, и, чтобы извинить его, Ницше предполагает, что Платон, вероятно, был неискренним и проповедовал добродетель только как средство удержания низших классов в повиновении. Он назвал его однажды «великим Калиостро». Ницше нравятся Демокрит и Эпикур, но его приверженность к последнему кажется нелогичной, если только ее не интерпретировать как в действительности восхищение Лукрецием.
Разгадка негативного отношения Ницше к Сократу в том, что Овод создавал знание не для себя, а для других — учил тому, чему не собирался следовать сам. В этом отношении он предтеча всех «господ мыслителей» — от Гегеля до Маркса и Ленина-Сталина.
Сократ совершил непоправимую ошибку, подчинив спонтанную жизнь правилам ума, заразив рационалистической верой последующие века. Чистый разум — рассудок — неспособен подменить обилие жизни, он сам — лишь «небольшой островок в море первичной жизненности».
Не имея ни малейшей возможности заменить ее, чистый разум должен на нее опираться, получать от жизни питательные соки, подобно тому, как каждый член организма живет жизнью целого.
Не навязывание жизни правил ума, но первичность дионисийского начала, не разумность любой ценой, но разумность как элемент воли к могуществу.
Если возникает необходимость установить тиранию разума, что и было сделано Сократом, то, вероятно, велика и опасность тирании со стороны чего-то другого. Современники Сократа открыли, что их спасение — в разумности. И сам Сократ, и его «больные» стали разумными поневоле, разумность была суровой необходимостью, последней надеждой греков. Фанатизм, с которым греческая мысль устремилась к спасительной разумности, говорит о крайне бедственном положении; грекам грозила страшная опасность, они стояли перед выбором: либо погибнуть, либо стать разумными до абсурда… Морализм греческих философов, начиная с Платона, обусловлен патологией, а точно так же и их почтение к диалектике. Разум = добродетель = счастье — смысл тут один: поступай, как Сократ, вопреки всем темным вожделениям не давай угаснуть свету разума, свету дня. Любой ценой будь разумным, исполненным света и ясности, ибо всякое потворство инстинктам, бессознательному увлекает вниз…
Ярчайший свет, разумность любой ценой, жизнь светлая, холодная, осторожная, сознательная, лишенная инстинктов, противящаяся инстинктам, сама по себе была болезнью, еще одной болезнью, но отнюдь не возвращением к «добродетели», «здоровью» и счастью… Инстинкты нужно подавлять: эта формула — формула декаданса. Но пока жизнь стремится вверх, счастье равно инстинкту.
Понял ли это сам Сократ, этот умнейший из всех хитрецов, перехитривших самих себя? Сознался ли в этом себе в конце концов, когда принял мудрое мужественное решение — умереть? Сократ хотел смерти: он сам взял чашу с цикутой, вовсе не Афины обрекли его смерти — напротив, это он поднес Афинам чашу с ядом… «Сократ не врачеватель, — тихо молвил он, — одна лишь смерть здесь исцеляет… Сократ сам долго был болен…»
Из римских писателей Ницше больше других чтил Саллюстия и Горация. Первый дал ему стиль, сжатость, силу, богатство содержания, холодное презрение к «красивым чувствам». «Заратустра» — наследник римского стиля, «aere perrenius»[31] в стиле. Оды Горация потрясли молодого Ницше, вызвали его восхищение.
Пестрая мозаика слов, где каждое является звуком, картиной, понятием, где сила бьет отовсюду ключем, доведенное до minimum’а количество письменных знаков и достигнутый ими maximum силы и выразительности — все это отличается римским духом и, если хотите мне поверить, то и благородством par excellence. Вся остальная поэзия в сравнении с этой является пошлой, чувствительной болтовней…
Римских стилистов Ницше предпочитал греческим: разностильный Платон — «декадент в области стиля». Его диалоги — самодовольная и ребяческая форма диалектики, «надувательство высшей марки». Платону Ницше предпочел Фукидида, излечившего автора «Заратустры» от «розовых идеалов»:
Читая его, так и сяк десять раз повернешь каждую строчку, слово за словом, иначе не доберешься до спрятанных в глубине тайных мыслей — немного найдется столь скрытных мыслителей, как Фукидид. В нем обрела свое совершенное выражение культура софистов, лучше сказать, реалистов — движение огромнейшей ценности, тем более, что оно появилось тогда, когда всюду уже пробивалось и рвалось вперед шарлатанство сократических школ по части морали и идеалов. Философия греков — упадок греческого инстинкта, Фукидид — великий итог, последнее откровение сильной, строгой, жестокой реальности факта, той, что была присуща инстинкту греков более древней эпохи. Мужество перед лицом реальности — им в конечном счете разнятся такие натуры, как Платон и Фукидид. Платон — трус, он боится реальности и поэтому прячется от нее в убежище идеала, Фукидид властвует собой и поэтому властвует и над вещами…
По мнению А. Швейцера, у Ницше были и восточные предтечи. В частности, прототипом этики жизнеутверждения и воли к могуществу можно рассматривать учение Ле-цзы о существовании природного стремления к таинственной власти над вещами. Ян-цзы создал этику, оправдывающую полное «прожигание» жизни. Этика Ницше представляет собою европейский синтез учений Ле-цзы и Ян-цзы, — заключает автор «Культуры и этики».
Современность несет на себе черты упадка и вырождения по сравнению с космизмом и метафизической глубиной Средневековья с его грандиозными готическими соборами, «Божественной комедией» или философией Фомы. Сравнивая свой век с творениями Рафаэля и Микеланджело, музыкой Баха и Моцарта, Ницше констатирует деградацию «шутов современной культуры» до уровня фельетонистов. Музыканты то псевдогероичны, как Вагнер, то бесхарактерны, как Шуман: утратив эстетическое чувство, они проявляют болезненное любопытство среднего человека то к пороку, то к угрызениям совести, то к конвульсиям души.
А Ренессанс, который мы так превозносим? Разве не итальянские гуманисты провозгласили право личности на абсолютную свободу действий без оглядок на моральные ограничения? Разве не отсюда берет свое начало макиавеллиевский Государь, считающий аморальность, жестокость и вероломство способами достижения великих целей? Разве не здесь совершал свои подвиги Заратустра под именем Медичи?
Хотя у Ницше можно обнаружить много филиппик, адресованных Лютеру, его отношение к отцу протестантизма не было однолинейным — Ницше считал себя первооткрывателем зависимости новой немецкой поэзии от языка Лютера (его перевода Библии). По мнению Л. Шестова, Ницше был первым из немецких философов, обратившихся лицом к Лютеру и Библии. Лютером, в частности, навеяна идея «философии с молотом» (у него часто встречается та же мысль о Божьем молоте). Мысли Ницше о Сократе во многом напоминают то, что Лютер говорил о падшем человеке: падший человек весь во власти чуждой ему силы и ничего уже не может сделать для своего спасения. Видимо, Ницше испытал многие из тех чувств, которые ранее пережил Лютер, и, прежде всего, — ощущение падения, формула которого — «из бездны взываю», падения как пути к озарению.
Как это ни парадоксально, но в воле к могуществу можно обнаружить проявление лютеровского sola fide, тертуллиановского «верую, ибо абсурдно».
Л. Шестов:
Лютеровская sola fide вела его к Тому, о котором он говорил: «est enim Deus omnipotens ex nihilo omnia creans» (ибо Он — Всемогущий Бог, творящий все из ничего). Но не есть ли тогда ницшевское Wille zur Macht только другие слова для выражения лютеровской sola fide? Лютер опирался на авторитет Св. Писания, на пророков и апостолов. Но у Ницше его стремление к синайским высотам родилось в тот момент, когда Библия утратила всякий авторитет в его глазах. Наоборот, все, что для Ницше еще сохранило какой бы то ни было авторитет, властно говорило ему, что Wille zur Macht есть предел безумия и что для мыслящего человека нет иного спасения, нет иного убежища, чем те блаженства, которые нам принесены были Сократом и Спинозой. Об этом он нам достаточно рассказал в первых книгах, написанных непосредственно после кризиса. И все же какая-то загадочная сила толкала его прочь от «древа познания». Как назвать эту силу? И есть ли для нее имя среди сохранивших для нас смысл слов? Подождем с ответом на этот вопрос. Но послушаем, как сам Ницше говорит о ней: «О, пошлите мне безумие, небожители! Безумие, чтоб я сам на