конец поверил себе, пошлите мне бред и судороги, внезапный свет, и внезапную тьму, бросайте меня в холод и жар, каких не испытал еще ни один человек, пугайте меня таинственным шумом и привидениями, заставьте меня выть, визжать, ползать, как животное: только бы мне найти веру в себя. Сомнение пожирает меня. Я убил закон, закон страшит меня, как труп страшит живого человека: если я не больше, чем закон, — я отверженнейший из людей. Новый дух, родившийся во мне, — откуда он, если он не от вас? Докажите мне, что я ваш, — одно безумие может мне доказать это».
«Пошлите мне безумие» у Ницше и «спасение верой» у Лютера отличаются разве лишь тем, что Лютер опирался на авторитет Писания и апостолов («я бы не осмелился так называть закон и считал бы это величайшим кощунством по отношению к Богу, если бы Павел этого не сделал раньше»), а Ницше после «смерти Бога» не мог ссылаться на что-либо, кроме собственного «безумия». Лютеровское «предопределение» — суровейшая доктрина, означающая необходимость каждого человека безропотно положиться на волю Божью. Хотя сам Ницше видел в Лютере «совратителя», объявившего призванием немцев сферу чистого духа вместо практического действия, это величайшее заблуждение: именно на основе «предопределения» выстроена стройная протестантская доктрина наилучшего исполнения человеком своих обязанностей как высшей формы служения Богу, прообраз «воли к могуществу» Ницше. Пафос деятельности, развязывание деловой инициативы приобретали в протестантизме значение религиозного призвания вне зависимости от профессии. Важен не характер деятельности, а «пребывание в призвании своем».
Всюду — в мастерской или мануфактуре, за прилавком или конторкой, и в море или на поле — человек обязан был всем напряжением своих профессиональных сил служить Богу, и если дело удавалось ему — он мог надеяться, что на нем почила благодать Божия. Характерны названия многих сочинений кальвинистов (пуритан) ХVII в.: «Одухотворенное мореходство», «Одухотворенный сельский хозяин», «Одухотворенный ткач», «Христианское судоходство», «Призвание торговца», «Милая торговля» и даже «Гидротеология».
«Спасение в вере» означает: спасение не в бездеятельном квиетизме, но в деятельности, если хотите, могущественности деятеля, не в пустопорожнем созерцании, а в решительной и страстной борьбе и самоутверждении. Лютер и Ницше ставили веру выше знания, оба противопоставляли сократовской культуре — бездну жизни, бездну смерти, бездну судьбы:
Бог… Всемогущий Творец, Создающий из ничего все… Но до этого своего существенного дела не допускает зловредная чума, самомнение праведности, которая не хочет быть грешной, нечистой; жалкой и осужденной, а справедливой и святой. Оттого Бог должен прибегнуть к тому молоту, именно к закону, который разбивает, сокрушает, испепеляет и обращает в ничто это чудовище с его самоуверенностью, мудростью, справедливостью и властью.
Так восклицает М. Лютер, а в § 22 «По ту сторону добра и зла» Ницше чуть ли не дословно повторяет мысль об опасности сооружения алтарей знанию, истине и добру. Ницшеанская воля к могуществу — это лютеровский Всемогущий Творец в нас, противостоящий нашему рационализму. «Спасение в вере» и «воля к могуществу» надразумны, высшие человеческие ценности неподсудны уму, логика к ним не применима.
Экономические воззрения Ницше тоже вполне протестантские: труд, много труда, нравственность обогащения, но — в меру: «Должны быть открыты все трудовые пути к приобретению небольшого состояния, но не должно допускать легкого и быстрого обогащения». Ницше страшится тех, кто не владеет ничем, но и тех, кто владеет слишком многим. То и другое чревато одним — тоталитаризмом…
Отвергая идеи Лютера и Кальвина, Ницше тем не менее пропагандирует активизм, конкуренцию, волю к власти как принцип состязания, иными словами, комплекс идеалов рыночного общества. За эпатажем имморализма кроется пропаганда творческой активности свободной личности, «невинность», дающая нам «великое мужество и великую свободу».
Христианство полагает, что человек не знает и не может знать, что для него добро и что зло: он верит Богу, который один знает это. Христианская мораль есть приказ, источник которой трансцендентен; она по ту сторону всякой критики, она обладает лишь истиной, поскольку Бог есть истина — она возникает и ниспровергается вместе с верою в Бога.
Как это ни покажется парадоксальным, ницшеанское «свержение кумиров» и корпус лютеровских идей — одно. Отбросив шелуху слов и идеологическую подоплеку, можно заключить, что стержневая идея Лютера и Ницше совпадает: Личность, Свобода, Труд — направленные на создание человека богоизбранного, ответственного, активного, творческого, творящего собственную жизнь.
Среди множества прочитанных мною книг я не обнаружил параллели Ницше — Рабле. Между тем, она напрашивается, лежит на поверхности. Карнавальности (которой, кстати, Рабле далеко не исчерпывается) можно поставить в соответствие танец, задор, веселость, «зубодробительность» Ницше (качества, которыми он также далеко не исчерпывается). Полистаем «Веселую науку»:
Поголовная насмешка над всяким нынешним морализированием. Подготовка к наивно-иронической стойке Заратустры перед всеми священными вещами (наивная форма превосходства: игра со святым).
Из этой «веселой науки» не поняли ровным счетом ничего: даже заглавия, о провансальском смысле которого забыли многие ученые.
Еще одна упущенная «параллель»: Ницше — Николай Кузанский, посрамляющий «мудрость мира сего».
А разве не Леонардо да Винчи — величайший знаток души и тела — сказал эти сакраментальные слова: «Если бы тело твое было устроено согласно требованиям добродетели, ты бы не смог существовать в этом мире»?.. (А душа?..)
А «Плеяда» во главе с Ронсаром? А Матюрен Ренье, оставивший за собой право на свободу от стесняющих правил? А Микеланджело, постоянно твердящий: искусством должны заниматься благородные, а не плебеи?
Для Данте, Тассо, Микеланджело, Бруно, Шекспира жизнь — вечная битва Героя с bête noire.
Шекспир, как греки до него, а Ницше после, не верил ни в прогресс, ни в первородный грех. Он верил в то, что большинство людей заслуживает презрения.
Ф. Ницше:
Я не знаю более разрывающего душу чтения, чем Шекспир: что должен выстрадать человек, чтобы почувствовать необходимость стать шутом! Понимают ли Гамлета? Не сомнение, а несомненность есть то, что сводит с ума… Но для этого надо быть глубоким, надо быть бездною, философом, чтобы так чувствовать… Мы все боимся истины…
Восторгаясь мощью Шекспира, нередко уподобляемого Бетховену, Ницше видел в нем правдивого хрониста самой жизни со всеми ее страстями, терзаниями, корчами, нарушениями справедливости, душевной раздвоенностью и смутой. Шекспир — не просто «любопытствующий психолог», но единомышленник, имморалист: «Ошибается тот, кто приписывает театру Шекспира моральный эффект, полагая, что пример с Макбетом означает удар по злу честолюбия».
Шекспир привлекателен не только как великий художник, но и как великая личность: подлинные поэты — ровня своим созданиям. Шекспир не только рассуждал о страстях или живописал их, но «имел доступ ко многим из них». Это вообще свойственно драматургам: «Байрон, Мюссе, По, Леопарди, Клейст интересны тем, — упреждает Ницше Фрейда, — что своими произведениями „мстили за свою внутреннюю грязь“». В «Веселой науке» идея вытеснения и сублимации уже отлита в афористическую форму: «Мы, эстетики высшего ранга, не можем обойтись без преступлений, порока, мучений души и заблуждений».
Когда я ищу свою высшую формулу для Шекспира, я всегда нахожу только то, что он создал тип Цезаря. Подобных вещей не угадывают — это есть или этого нет. Великий поэт черпает только из своей реальности — до такой степени, что наконец он сам не выдерживает своего произведения… Когда я бросаю взгляд на своего Заратустру, я полчаса хожу по комнате взад и вперед, неспособный совладать с невыносимым приступом рыданий.
Величие Шекспира — в независимости души! Именно она позволила Шекспиру — вопреки традиции — возвысить Брута над Цезарем. В самом Шекспире, считал Ницше, сидела частица Брута, поднявшего руку на Кумира.
И даже Брут, сам Брут, теряет последнее терпение, когда появляется поэт, надменный, важный, назойливый, как все поэты, словно некое существо, которое, кажется, вот-вот лопнет от распирающих его возможностей проявить величие, но не способный даже в своей житейской философии поступков подняться до высот элементарной порядочности. «Терплю я шутовство в другое время, война — не дело этих стихоплетов. Любезный, прочь», — восклицает Брут. Переведите эти слова обратно в душу поэта, который их сочинил.
Разве Бальмонт не находил почти весь комплекс ницшеанских идей у Кальдерона, Марло, даже Сервантеса с его «Дон Кихотом»?
Летом 1875-го, находясь на лечении в Штейнабаде, Ницше вчитывался в «самую горькую книгу», «Дон Кихота». Он воспринял ее как насмешку над всеми благородными порывами. Но уподоблял ли он тогда Дон Кихоту себя самого? Думал ли вообще над собственным кихотизмом?
А демократический Чапмен, этот соперник Шекспира? «Я ненавижу чернь и посвящаю свои странные поэмы лишь тем пытливым душам, которые облагорожены знанием», — Чапмен, считающий упрощение поэзии — дорогой к варварству?
Заратустре явно не хватает дерзновенности маркиза де Сада — он не холоден, он воодушевлен!
Маркиз де Сад предвосхитил Ницше, объявив христианство религией жертв, которую, по его мнению, следует заменить идеологией силы. Но, похоже, и в человеческих отношениях он был его предтечей: я имею в виду не чудовищные сексуальные фантазии «120 дней Содома», но — чисто человеческую слабость: оба так много говорили о силе своего духа не потому, что ею обладали, а потому, что страстно мечтали о ней. Их объединяет еще одна заслуга: оба заставили насилие заговорить, наделили зло голосом.