ребовал возвышения самой жизни, творчества жизни, красоты жизни, стоящей по ту сторону человеческих суждений о ней, по ту сторону Добра и Истины. Впрочем, это различие нюансов. Ницше, как и романтики, исповедовал культ художественного гения, верил в примат идеалов эстетического величия над нравственными убеждениями.
А. Белый:
И по-новому воскресают перед нами романтики: Иоиль верно указывает на то, что Ницше родился на родине романтизма, он увлекается Новалисом, в «Гиперионе» Гёльдерлина он видит прообразы сверхчеловека, его пфортский учитель Коберштейн — историк романтизма, его друг Роде открывает следы романтизма в Древней Греции. После Ницше лучше понимаем мы Тика, когда этот последний говорит: «Всё — игра» и далее: убегая в глубь истории, — мы встречаем философа музыки Гераклита, орфиков и пифагорийцев. «Я чту огонь», — перекликается с Гераклитом Фр. Шлегель. «Будем писать подобно трубадурам», — восклицает Ницше. «Будем вакханками», — возглашает Новалис.
Романтизм сказался на ранних творениях автора «Рождения трагедии», но в целом ему претили романтическая меланхоличность, страстность и витиеватость, пришедшие на смену классической сжатости и строгости. «Великий стиль» Корнеля и Расина был ему гораздо ближе романтического дендизма Байрона, ценимого не столько за поэзию, сколько за «сверхчеловечность».
И понятно: в «Манфреде» — уже весь «Заратустра»:
Я презираю стадо;
Я не хочу быть вожаком и в волчьей стае.
Лев одинок — таков и я.
А разве в самом Байроне уже не весь Ницше? «Один против всех — в жизни и в смерти, во времени и в вечности. Война одного со всеми. Все что угодно, только не действительное». Anything, but reality. Да, последний из учеников Диониса лишь договорил до конца сумрачные думы байронических скитальцев, скажет имярек.
Ницше ощущал сродство с «дивным» Гёльдерлином[32] и с ёрничающим Гейне, борцом против аскетического «назарейства» и подвижником «языческой» красоты. У Гёльдерлина Ницше вычитал и взял на вооружение мысль, ставшую лозунгом его философии: «Порочность идей и философских систем представляется мне более трагическим явлением, чем пороки реальной жизни».
В «Люцинде» Шлегеля и «Мадонне» Мундта Ницше вполне мог уловить близкие ему настроения.
Я не согласен с бертрамовской[33] интерпретацией творчества Ницше как мифологического романтизма, хотя «белокурая бестия» действительно несет на себе отпечаток романтической тоски по идеалу. Скорее Ницше — антиромантик, радикальный ниспровергатель устоявшихся ценностей.
И у секамбров сверхчеловек появился задолго до последнего дионисийца. И даже слово это находилось в обороте гвардейцев «Бури и натиска». Новалис видел в страдании величие, а Шиллер ввел в обращение своего идеалиста, у которого представление о человеке и человечности «столь величественное», что ему «грозит опасность презирать людей». У Шиллера сверхчеловек постоянно вертится на подмостках, принимая образы Карла или Франца Моора, Фиеско или Валленштейна.
А разве Гёте не предупреждал об опасности «чрезмерного добра»? Художник должен иметь происхождение, должен знать, откуда он взялся, говорил Олимпиец из Веймара. От Ганса Георга Гадамера мы знаем: Отшельник из Сильс-Марии произошел от Веймарского мудреца. Не фрагментарно — целиком: и языческое восприятие жизни, и роковая героика, и сомнения в свободе и зрелости человека, и ненависть к филистерству, и «сброд людской», и «сумасшедший дом — мир», и цинизм, даже повышенный интерес к античной трагедии — все от Олимпийца-громовержца, не отличавшегося слишком лестным мнением о человеке и человечестве.
Я шел всю жизнь беспечно напролом
И удовлетворял свои желанья,
Что злило, оставлял я без вниманья,
Что умиляло, не тужил о том.
Я следовал желаньям, молодой,
Я исполнял их сгоряча, в порыве.
Фауст говорит: я похожу не на богов… я похожу на червя. И Заратустра повторяет: Вы совершили путь от червя к человеку, а многое в вас еще червь.
Блажен, кто вырваться на свет
Надеется из лжи окружной, —
разве эти заимствованные у Гёте слова не эпиграф к значительной части творчества Ницше?..
Ницше ощущал себя духовным наследником Гёте, видя в близкой ему атмосфере Фауста крест, смерть и могилу.
По словам Ю. Цайтлера, Ницше всю жизнь оставался верен двум божествам — Гёте и Греции, постоянно пробуждал их в себе и уподоблял себя с ними.
Гёте для него — символ целостности, вечного становления, совокупности знаний о мире, проникновения во все формы жизни. Гёте всегда был в гуще жизни, никогда не отрывался от ее корней, соединял жизненную волю, созерцание и мышление. Гёте — дионисиец, ставивший перед собою цель добиться жизненной целостности, собственным волевым усилием принудить жизнь творить его самого как целостность.
Гёте для Ницше — возвращение к природе, восхождение к естественности, самопреодоление восемнадцатого века.
Сильнейшие инстинкты века были ему присущи: чувствительность, обожествление Природы, антиисторичность, тяга к идеалистическому, нереальному, революционному (последнее лишь форма нереального). Он призвал к себе в помощники историческую науку, естествознание, античность, а также Спинозу, но прежде всего — практическую деятельность человека. Он окружил себя сплошными, замкнутыми горизонтами, он не отрывался от жизни, но пребывал в самой гуще жизни, он не поддавался унынию, он брал на себя, выбирал для себя, вбирал в себя столько, сколько было возможно. То, чего он желал, была тотальная цельность, он победил раздор между разумом, чувственностью, чувствами, волей (тот раздор, который Кант, антипод Гёте, проповедовал своей отпугивающей схоластикой). Он самодисциплиной добивался цельности в себе, он себя творил… В своей устремленной к нереальному эпохе Гёте остался убежденным реалистом — он говорил «да» всему в эпохе, что было ему в этом сродни: его сильнейшим переживанием осталось ens realissimus по имени Наполеон.
Гёте начертал образ человека сильного, прекрасно образованного, искушенного во всех утехах плоти, умеющего обуздать себя, исполненного уважения к себе, человека, который вправе позволить себе всю полноту естественности, все богатства естества, который имеет довольно силы для такой свободы. Гёте начертал образ человека терпимого ко всему, но не от слабости, а от силы, ибо то, от чего посредственность гибнет, он умеет применить с пользой, человека, для которого нет ничего запретного, кроме слабости, как ее ни назови, пороком или добродетелью…
Гёте для Ницше — выражение самых могущественных инстинктов жизни: богатства чувств, обожествления природы, всего антиисторического. Гёте — великий дионисиец и певец жизни.
Гёте совмещал в себе силу, высокое образование, физическую ловкость; он умел сдерживать себя, умел по заслугам уважать себя; он мог позволить себе пользоваться естественностью во всем ее объеме и изобилии — его мощь давала ему на то право.
Гёте — последний немец, перед которым я преклоняюсь; его отношение к трем жизненным явлениям одинаково с моим; мы сходимся с ним и во взгляде на «страдание».
Такой ставший свободным дух стоит с радостным и доверчивым фатализмом среди Вселенной, веруя, что лишь единичное является негодным, что в целом все искупается и утверждается, — он не отрицает более… Но такая вера — высшая из всех возможных вер: я окрестил ее именем Диониса.
Гёте и Ницше почти всегда говорили об одном: «Где первый как бы случайно приподнимает уголышек завесы, обнаружив глубину, второй старается выбросить глубину на поверхность…»
Мудрость Ницше на более углубленной, сравнительно с трагизмом, стадии понимания можно определить как стремление к теургии. И отдельные места этой мудрости явно сквозят теургизмом.
По мнению Свасьяна, Гёте задал ход мысли «Несвоевременных размышлений»: «Тон задан уже самим началом книги, исконно гётевским ceterum censeo, звучащим словно некий камертон, по которому будет настраиваться весь умозрительный оркестр рефлексии». Здесь речь идет не о воздействии определенных текстов, но влиянии духа, мировоззрения Гёте в целом: «…гётеанизм второго „Несвоевременного“ производит ошеломляющее впечатление, прежде всего в срезе судеб становления мысли самого автора».
…Маяк Гёте никогда не переставал светить этому одинокому Колумбу познания, — присутствием Гёте овеяны практически все его поздние сочинения. Рудольф Штейнер, познакомившийся с этими сочинениями в год роковой болезни Ницше, был поражен сродством их с собственными работами (тогда еще исключительно гётеведческими, но в перспективах гётеанизма XX в.): «Независимо от него и на иных путях, чем он, пришел я к воззрениям, созвучным с тем, что высказал Ницше в своих сочинениях „Заратустра“, „По ту сторону добра и зла“, „К генеалогии морали“ и „Сумерки кумиров“. Уже в моей вышедшей в 1886 г. маленькой книге „Теория познания гётевского мировоззрения“ выражены те же взгляды, что и в названных трудах Ницше».
Гёте — величайший германский предтеча «последнего ученика Диониса»: помимо огромного количества прямых «пересечений», в его творчестве можно обнаружить мотивы, придававшие смелости молодому дионисийцу. Гёте и сам был дионисийцем, в котором «стучала кровь», который всегда считал мир гениальнее своего гения и видел в античности не только пропорции, но и стихию: «…Мы желаем брать у античности неизмеримое». Многие его мысли сегодня вполне читаются как ницшеанские:
Мои работы не что иное, как сохраненные радости и страдания моей жизни.
Кто хочет быть всеобщим, не делается никем…
Лучшая радость — жить в самом себе.