Ницше — страница 63 из 132

Фактически Аполлон — бог человеческих иллюзий, гармонии, порядка, красоты, Дионис — бог правды жизни, ее страданий, неистовств, экстазов. Но он же — бог художественных откровений, опьяняющей силы творчества, приобщения к истокам бытия. Место встречи богов — греческая трагедия: «В ней взаимодействие дионисовой „истины“ и аполлоновой „иллюзии“ достигло наибольшей глубины и гармоничности».

Что имел в виду Ницше, провозглашая соединение аполлонийского и дионисийского начал в искусстве? В чем двуединая природа всякого художества? Послушаем ответ Вяч. Иванова:

Аполлон есть начало единства, сущность его — монада, тогда как Дионис знаменует собою начало множественности (что и изображается в мифе как страдание бога страдающего, растерзанного).

Бог строя, соподчинения и согласия, Аполлон есть мощь связующая и воссоединяющая; бог восхождения, он возводит от разделенных форм к объемлющей их верховной форме, от текучего становления — к недвижно пребывающему бытию. Бог разрыва, Дионис, нисходя, приносит в жертву свою божественную полноту и целостность, наполняя собою все формы, чтобы проникнуть их восторгом переполнения и искупления, — и вновь, от достигнутого этим выходом из себя и, следовательно, самоупразднением бесформенного единства, обратить живые силы к мнимому переживанию раздельного бытия.

Аполлон — это утверждение, Дионис — это отрицание. Но отрицание творческое, несущее новую истину. Говоря о своей дионисийской натуре, Ницше имел в виду радость уничтожения старого во имя блаженства творения нового. Нет, не так, — радость соединения отрицания с утверждением: «Я знаю радость уничтожения в степени, соразмерной моей силе к уничтожению, — в том и другом я повинуюсь своей дионисийской натуре, которая не умеет отделять отрицания от утверждения».

Аполлон — это сновидение, Дионис — опьянение. С одной стороны, прекрасные иллюзии, фантомы, грезы художника и поэта, с другой стороны — расходившаяся, раскрепостившаяся жизнь… Аполлон — бог обманчивого мира, его великая радость и надежда. «Зажигатель порывов», Дионис — бог переизбыточного, исступленного, дерзающего, хмельного…

Так, в сновидениях душам людей предстают чудные образы богов, прекрасные иллюзии видений, в создании которых человек является вполне художником. Но при всей жизненности этой действительности снов всегда остается ощущение ее иллюзорности и предчувствие у философски настроенного человека, что в мире, в котором мы живем, лежит скрытая, вторая действительность, во всем отличающаяся от первой, следовательно, иллюзорной. Так Шопенгауэр определяет фантомы, грезы этого мира. И Ницше говорит о человеке, объятом покрывалом богини Майи: «Как среди бушующего моря, с ревом вздымающего и опускающего в безбрежном своем просторе горы валов, сидит на челне пловец, доверяясь слабой волне, — так среди мира мук спокойно пребывает отдельный человек, с доверием опираясь на принцип индивидуации». В этой иллюзии держит человека Аполлон — бог «обманчивого» реального мира, божественный образ «принципа индивидуации», приятная необходимость сонных явлений, великая радость и надежда мира.

Бог страдающий, вечно умирающий и нарождающийся, он [Дионис] символизировал истинную сущность жизни, вечное стремление всеобъемлющей космической воли.

Таким образом, к ужасу нужно прибавить блаженный восторг, поднимающийся из недр человека и даже природы, когда либо под влиянием наркотического напитка, о котором говорят в своих гимнах все первобытные люди и народы, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны просыпаются те дионисийские чувствования, в подъеме которых субъективное исчезает до полного самозабвения.

«…Буйным исступлением зажигает он уравновешенные души и во главе неиствующих, экстатических толп совершает свое победное шествие по всей Греции». «…Под чарами Диониса не только вновь смыкается союз человека с человеком: сама отчужденная, враждебная или порабощенная природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном — человеком».

Дионисийское — не хаотическое, не разрушительное, а, наоборот, в полном соответствии с этикой Ницше, служащее жизни «сообразно тому, что усиливает жизнь вида». Дионисийское — жизненное, биологическое, генетическое, предельно многообразное, спасительное для победы жизни над смертью.

Когда Дионис нисходит в душу человека, чувство огромной полноты и силы жизни охватывает ее. Какие-то могучие вихри взвиваются из подсознательных глубин, сшибаются друг с другом, ураганом крутятся в душе. Занимается дух от нахлынувшего ужаса и нечеловеческого восторга, разум пьянеет, и в огненном «оргийном безумии» человек преображается в какое-то иное, неузнаваемое существо, полное чудовищного избытка сил.

Богом избытка сил всегда и является Дионис. Не богом силы, а непременно богом избытка сил.

Бог переизбыточного, а не бог войны и катастроф, именно Дионис, а не Вотан, синтезированный К. Юнгом из Эдипа и Диониса.

«Дионисийское чудовище», Заратустра, — символ «воли к жизни», «воли к могуществу», веры в человека — вопреки всему, что так ненавидит Ницше — омассовлению, равенству, рассудочности и рассудительности, нивелированию, обобществлению.

Дионис — это утверждение жизни, опьянение жизнью, восхищение ею. «Дионисий для Ницше — символ вечного круговращения мировой жизни, вечного возвращения всего существующего, радостное явление всемогущей силы жизни, беспрестанно умирающей и воскресающей».

Еще Дионис — выражение мощи мировой воли, стихийное творчество этой воли, первоисточник свободы жизни и творчества. Если аполлоновскому началу жизни соответствует гармоническая музыка, то дионисийскому — музыка диссонансная… В эффекте диссонанса мы созерцаем феномен Диониса, «постоянно говорящий нам об удовлетворении изначальной радости игрою в созидание и разрушение индивидуального мира, подобно тому как у Гераклита Темного творческая сила Вселенной сравнивается с ребенком, который, играя, наваливает там и сям камни, насыпает кучи песку и затем раскидывает их снова». Художественный инстинкт — это одновременно инстинкт играющего ребенка и дионисийских сил.

В «Рождении трагедии» Ницше славит Аполлона и Диониса, но его отношение к праотцам искусства далеко не равное. Хотя оба начала жизни-искусства необходимы, симпатии Ницше явно на стороне стихии жизни, полнота которой выражена дионисийством.

Ницше в заключении своего труда славит обоих богов, но поклоняется, очевидно, одному Дионису, а к Аполлону продолжает относиться с некоторой опаской, очень уж этот бог склонен присваивать себе единовластие и даже гнать Диониса.

Познание сущности мира дает только Дионис, Аполлон же, как «principium individuationis», такого познания дать не может. Созерцание Вселенной с точки зрения Аполлона избавляет нас от индивидуальной воли, но не только не углубляет нашего взгляда на жизнь, а, напротив, делает его легкомысленно-поверхностным.

Высокое искусство — это соединение двух божественных начал. Торжество одного из них опасно вырождением, падением человека. И вновь подчеркивается «развращающее» влияние восторжествовавшего Аполлона: искусство теряет жизненную полноту, человек становится орудием манипуляций, личность утрачивается.

Впрочем, судя по всему, она утрачивается и в чистом дионисийстве. Древний Восток, считает Ницше, — царство необузданного Диониса, вот почему Восток не дал великого трагического искусства, какое дала Греция. И дала именно потому, что ее великие трагики, прежде всего Эсхил, соединили глубокую стихию чувств с мерой и формой, присущими Западу.

«Рождением трагедии» Ницше разрушал все профессорские стереотипы о «детстве» человечества — красоте, гармонии, любви, пастушески-философской идиллии. Нет прекрасной поверхности без ужасной глубины, писал он. Античность — полнота жизни, следовательно, конкуренция, борьба, мощь страстей, дионисийство, «шевелящийся хаос» мифов, наиболее адекватно отвечающий глубине жизни.

Греки отделывались от пессимизма его преодолением в трагедии: именно трагедия есть доказательство того, что они не были пессимистами, как считал Шопенгауэр.

Ф. Ницше:

Два решительных новшества книги составляют, во-первых, толкование дионисовского явления у греков — оно дает его первую психологию и видит в нем единый корень всего греческого искусства. Во-вторых, толкование сократизма: Сократ, познанный впервые как орудие греческого разложения, как типичный декадент. «Разумность» противопоставляется инстинкту. «Разумность» рисуется во что бы то ни стало как опасная, подрывающая жизнь сила!

А. Новиков:

Вопреки всем традициям, которые обожествляли философа Сократа, Ницше со свойственной ему горячностью яростно развенчивает древнего мудреца. Ему ненавистна спокойная уверенность Сократа в познаваемости мира, его убеждение, будто знание универсально, и нет ничего темного, таинственного ни в окружающем человека мире, ни тем более в самой человеческой душе.

Этот спокойный оптимизм чужд Фридриху Ницше, он отвергает обманчивую ясность и простоту мира, ему мнится стоящая за ней самоуспокоенность, посредственность, усредненность. И он взволнованно призывает преодолеть сократические начала, вернуться к мифу, к необузданной и необъяснимой музыке, рождающей трагедию. Музыка и трагический миф, — заключает Ницше свою первую работу, — в одинаковой мере суть выражение дионисийской способности народа. Дионисийское, беспокойное, тревожащее начало — это «вечная и изначальная художественная сила».

Дионисийство задало тон всему творчеству философа-поэта, в момент написания первой книги еще не сознававшему опасности начатого им предприятия. Дионис — вызов традиционным представлениям, следуя по этому пути, «последний ученик философа Диониса» должен был, оставаясь верным себе, «переоценить все ценности», тем самым взять себе в противники всю сократовскую и всю христианскую культуры, стать еретиком всех философий и теологий. Несколькими веками раньш