Не надо обращать внимание на форму символических проповедей, она отражает эпоху. И не в догматах — суть религиозных учений. Ницше можно сравнить с Христом. Оба уловляли сердца людские, голубиную кротость соединили со змеиной мудростью.
Откроем любое место из «Заратустры»: оно будет ни с чем несравнимо, но что-то в Евангелии ему откликнется. Сходство ли здесь противоположностей, противоположность ли сходства — не знаю. Но вот: белые голуби тучей любви окружают Заратустру, своего нового друга. Этим образом кончается «Заратустра». Вспомним:
Только в творчестве живая жизнь, а не в размышлении над ней. «Я», — говоришь ты, — и не гордишься этим словом, — восклицает Ницше. — Твое тело и его великий разум… не говорят «я», но делают «я».
Можно ли говорить «учение Ницше о личности», минуя личность самого Ницше? Всё учение и весь блеск переживаний ему нужен, чтобы создать себя в нужном и ценном образе. Этот образ в себе предощущает он, как новое имя. К нему применимы слова Апокалипсиса: «Побеждающему дам вкушать сокровенную манну; и дам ему белый камень и на нем написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает» (Иоанн). Пересоздать небо и землю по образу и подобию нового имени — вот что хотел Ницше. Это значит: изменить в себе формы восприятия земли и неба: «И будет новая земля и новое небо». Тут слова его звучат, как гремящие трубы ангелов, возвещающих в «Откровении» гибель старых времен, пространств и небес. Но гибель старых богов и ветхого человека возвещает Ницше: «Дальше идти некуда», — вот что говорит он.
Кто подобен ему?
Только раз в истории раздавались эти речи, когда поставили перед Каиафой безумца из Назареи. И тогда сказали: «Распни Его». И распяли.
И вот вторично в сердце своем распинаем мы Ницше, когда он склоняется над нами в царственной своей багрянице, шепча: «Как можешь ты обновиться, не сделавшись сперва пеплом?»
«Еще один раз хочу я идти к людям: среди них я хочу закатиться; умирая, хочу дать им свой богатый дар». Кто это говорит — Христос? Нет, Фридрих Ницше. «Огонь принес Я на землю: О, как хотел бы Я, чтобы он разгорелся». Это говорит Ницше? Нет, Христос…
«Заповедь новую даю вам: любите друг друга, как Я возлюбил вас». «Любите ближнего». — «Разве я призываю к ближнему? — говорит Ницше, — скорее я советую вам бегство от ближних, и любовь к дальним». Но ведь не в буквальном смысле заповедал любить ближних Христос, сказавши: «Я — меч и разделение». Любовь к ближним — это только алкание дальнего в сердцах ближних, соалкание, а не любовь в ближнем близкого, т. е. «мира сего». «Не любите мира сего», т. е. старого мира, ближнего, в его разлагающемся образе: любите его в образе дальнем, хотя бы и казался призрачен этот образ. «Выше, чем любовь к людям, кажется мне любовь к… призракам, — говорит Ницше, — призрак, который скользит над тобой, брат мой, красивее, чем ты… Но ты боишься и бежишь к своему ближнему». Образ Воскресшего, призрачно возникающий среди рыбарей галилейских, не был ли этим стремлением к дальнему в сердцах апостолов? В проповеди Христа и Ницше одинаково поражает нас соединение радости и страдания, любви и жестокости. «Огонь принес Я на землю, Я — меч и разделение». — «Подтолкни падающего», — мог бы сказать и тот, и другой одинаково и по-разному оформить. Но смысл их не в форме, а в гипнозе переживаний, подстилающих форму.
Один как бы заклинает нас: «Оставайтесь верными небу». «Оставайтесь верными земле», — заклинает другой и называет душу, это испарение тела, «лазурным колоколом неба». Когда говорит: «Оставайтесь верными земле», — не договаривает «и небу». Когда Христос учит верности небу, Он вдруг останавливается, как бы не договаривает, вздыхает: «Многое имел бы Я вам сказать, но не поймете, а вот пошлю вам Духа Утешителя; Он наставит вас на всякую истину». И восхищенное духом христианство создает образ к недосказанному вздоху Христа: град новый, Иерусалим, спускающийся с неба на землю. «Оставайтесь верными небу… — и земле», — утаил во вздохе Христос. «Новой земле», да, «новой», — соглашается и Ницше; и оба говорят о мече и разделении.
Душу Ницше приводит к земле. Душа для него и есть тело, но тело, отряхнувшее пыль вырождения.
Близко знавшая Ницше Лу Саломе полагала, что все творчество Отшельника из Сильс-Марии — вытеснение его глубокого религиозного экстаза, мощи религиозного инстинкта.
Из всех великих дарований Ницше нет ни одного, который бы глубже и неразрывнее связан был со всем его духовным существом, чем его религиозный гений. В другое время, в другой период культуры он помешал бы этому пасторскому сыну сделаться мыслителем. Но среди влияний нашей эпохи его религиозный гений обратился на познание, и то, к чему он инстинктивно наиболее стремился как к естественному проявлению здоровья, находило удовлетворение лишь болезненным образом, т. е. посредством обращения на самого себя вместо обращения к жизненной силе, лежащей вне его и включающей его. Таким образом он достиг полной противоположности того, к чему стремился: не высшего единства своего существа, а его глубочайшего раздвоения, не согласования всех побуждений и инстинктов в объединенном индивидууме, а разделения его на «dividuum»[53].
Вследствие этого в глубоком религиозном аффекте, из которого исходит у Ницше все познание, связаны в неразрывный узел отрешение от себя и собственный апофеоз, жестокость собственного уничтожения и ликование собственного боготворения, мучительная болезнь и торжествующее выздоровление, опьянение и холодное самообладание. Здесь чувствуется тесное сочетание контрастов, которые постоянно обусловливают друг друга: чувствуется перекипание и добровольное низвержение напряженных и возбужденных до крайности сил в хаос, мрак, ужас и оттуда опять стремление к светлому, нежному…
К. Ясперс:
Ницше понимает себя так: его мысль выросла из христианства под воздействием христианских же импульсов. Его борьба против христианства отнюдь не означает стремления просто выбросить его на свалку, отменить или вернуться в дохристианские времена: напротив, Ницше желает обогнать его, преодолеть, опираясь на те самые силы, которые принесло в мир христианство — и только оно.
Фактически то же самое признает сам Ницше, когда говорит, что христианская атмосфера — дух высокого напряжения, какого никогда еще не было на земле: «Мы, добрые европейцы, носители свободного, очень свободного духа (обязанного, кстати, христианству) — мы сохранили все томление духа, все напряжение духовной тетивы! Не исключено, что найдется у нас и стрела — задача, а может быть, даже и цель — кто знает?» И в другом месте: «Дальнейшее существование христианского идеала принадлежит к числу самых желательных вещей, какие только существуют». Такой вот атеизм…
Ницше мечет гневные филиппики в адрес христианства и просит за это прощения у своего друга Петера Гаста, уверяя его, что в мире идеального не знает ничего прекраснее христианства и что «в сердце своем я никогда и ничем не согрешил против христианства». Собственной творческой биографии он дает наихристианнейшее название «Ессе Hоmо» и последние записки, уже в безумии, подписывает именем «Распятый». Он пишет «Заратустру», полного антихристианского пафоса, и одновременно имитирует новозаветную стилистику. Такой вот атеизм…
В разговоре о переменах, уже свершившихся в его духовной жизни, Ницше заметил однажды полушутливо: «Да, так начинается скитание и оно продолжается — до каких пор? Когда все пройдено, куда тогда стремиться? Когда все комбинации, какие только возможны, исчерпаны, что тогда? Не пришлось ли бы опять вернуться к вере? Быть может, даже прийти к католической церкви?»
— Во всяком случае, круговое движение правдоподобнее остановки.
С одной стороны, «насильственные, суровые, ужасающие, идущие вразрез с разумом» этические установления христианства, с другой, христианство — средство, «при помощи которого европейскому духу была привита его сила, его необузданное любопытство и тонкая подвижность».
С одной стороны, отвержение христианской морали, с другой, «мораль была нужна, чтобы обеспечить человеку победу в его борьбе с природой и „диким зверем“»: «Без заблуждений, которые лежат в основе моральных допущений, человек остался бы зверем».
Быть может, у христианства и буддизма нет ничего заслуживающего большего уважения, как то искусство, при помощи которого они научают даже самого падшего подняться путем благочестия на более высокую степень иллюзорного порядка вещей и благодаря этому примириться с действительным порядком, при котором живется так тяжко, — хотя эта-то тяжесть существования и необходима.
Христианские тенденции точно так же благотворны и ничего столь не желательно, как их постоянство, — пишет Ницше на пороге безумия. — Они нужны всем страдающим, слабым, они необходимы для здоровой жизни человеческого общества, дабы страдания и неизбежная слабость воспринимались покорно, без возмущения, если возможно, даже с любовью.
Ф. Ницше — П. Гасту:
Что бы мне не приходилось говорить о христианстве, я не могу забыть, что я обязан ему лучшими опытами моей духовной жизни.
С одной стороны, все более громкие и вызывающие декларации собственного атеизма, с другой — надрывающее душу опустошение, испытанное от открытия «смерти Бога». Я не исключаю, что страдание Ницше, вызванное этим открытием, было гораздо глубже радости богоискателей, обретших наконец своего бога.
«Атеизм» Ницше лишен ханжества иных богомилов и доброхотов: если хотите, пред нами настоящий мученик, глубоко выстрадавший предательство последователей Христа, извративших и утопивших в океане лицемерия и лжи Его идеи.
Ницше решительно, безусловно, язвительно, изобретательно отвергал христианство, говорил ему безусловное «нет» и в то же время в его текстах мы обнаруживаем совершенно удивительные для атеиста высказывания, свидетельствующие о далеко не простом и не однозначном отношении сына протестантского пастора к «вере отцов».