Ницше или Как становятся Богом (Две вариации на одну судьбу) — страница 11 из 29

есятилетиями кому-то думалось, что читать “вот это вот” опасно, словно речь шла о воспитанных мальчиках, которых надо было уберечь от этой смертельно ужаленной и оттого “неприятно” жалящей совести… Опасно? Но не опаснее же самой действительности, которую так разрушительно чувствовал и небывалые вирусы которой впервые привил себе, продемонстрировав на себе их действие, этот человек! Вирусы остаются в силе, и, покуда ещё они будут оставаться в силе, жертве Фридриха Ницше придётся быть не столько философским наследием, сколько злобой дня. Во всяком случае, шифром к ней окажется отнюдь не традиционно понятая философия.

Посмертные судьбы Ницше — это судьбы систематического опошления и оглупления идеи «сверхчеловека» демократическим большинством. Попытка стать Богом, ставшая на деле лишь криком моды и образцом для подражания бесчисленных кроликов, разыгрывалась в жанре пародии; в конце концов речь шла о попытке с негодными средставми: коварная Богиня Музыка, захотевшая говорить не в тонах, а в словах, сорвала грандиозное мероприятие, успех которого мог быть спровоцирован чем угодно, только не… музыкой. Парадокс Ницше не в патологии его темы, а в еёисключительной нормальности; не оттого он отказался от профессуры и предпочёл ей творение мира, что был болен, а оттого, что искалабсолютного здоровья. Ставка на музыку оказалась губительной; решаясь на то, на что решился он, не держатся музыки, совсем напротив: затыкают уши воском и привязывают себя к мачте сознания, чтобы не уйти с головой в чарующую гравитацию тристановского болота. Спесивые «кролики», которые хозяйничают в философии Ницше, оттого не ведают никаких трудностей в её усвоении, что не утруждают себя вовсе поиском единственного надлежащего шифра к разгадке его срыва. О шифре он обмолвился сам, нечаянно выдав собственную тайну, — ещё в первой юношеской своей книге о трагедии: в том самом — захватывающе исповедальном — отрывке, где речь идёт о“демоне”Сократа, убийцы трагедии, — демоне, велевшем Сократу слушаться музыки. Трагедия умерла, но трагедия возродится, и символом этого возрождения был бы отдавшийся музыке Сократ — ненавистный диалектик, который обменял бы всю оружницу своих аргументов на внезапное чудо — запеть… И ещё одно юношеское признание о какой-то книге — в сущности, о всех своих будущих книгах: “По сути дела, это музыка, случайно записанная не нотами, а словами” (Письмо к Софии Ричль от 2 июля 1868 г. — Br., 2, 298). Прибавить к этому нечего. Но какой случайностью можно было бы объяснить странный факт, что меньше всего в этой музыке была услышана сама музыка и больше всего — насильственно отторгнутые от неё и уже не отвечающие за самих себя слова!

II. История одного поражения

"Братцы, — сказал самый старый карлик, — мы в опасности. Я угадываю жест этого великана. Он собирается помочиться на нас. А когда мочится великан, это потоп. Нам конец, если он начнет мочиться. Я уже не говорю о том, в каком отвратительном элементе мы утонем".

"Проблема, — сказал второй карлик, — как помешать великану помочиться?"

"Проблема, — сказал третий карлик, — как помешать великому по-великому сделать нечто великое?"

"Благодарю вас, — с достоинством ответил старый карлик. — Судя по всему, проблема взята философски, интерес к ней удвоен, решение ее подготовлено".

"Надо его испугать", — сказал четвертый карлик.

"Надо его защекотать", — сказал пятый карлик.

"Надо его укусить в пальцы ног", — сказал шестой карлик.

"Сделаем все одновременно, — решил старший. — Я вижу, задача нам по плечу. Этот великан не станет мочиться".

Из посмертно опубликованного наследия

1. Расхватанное одиночество

3 января 1889 года в Турине из дома на via Carlo Alberto 6, III вышел, отправляясь, по-видимому, на очередную прогулку, скромного вида и как бы несколько подчеркнуто незаметный господин. Туринцам он не должен был казаться незнакомцем; его впервые заприметили весною прошлого года, и уже после, исчезнув куда-то на лето, он снова появился здесь в последних числах сентября, живя тихой размеренной жизнью, не нарушаемой никаким общением. О его национальности можно было догадываться; во всяком случае, он сходил скорее за поляка[1], чем за кого-либо другого, и если случаем в нем опознавали немца, то не иначе как в маске некоего"должностного лица"[2]. Предательскими выглядели лишь манеры, выдающие в нем что-то необыкновенно значительное: безусловный аристократизм, засвидетельствованный всей осанкой и сигнализируемый почти что условными рефлексами; какое-то патологическое благородство, исторгшее (кто мог бы об этом знать?) пятнадцатилетием раньше из уст Рихарда Вагнера возмущенно-восхищенный рев зависти: "Я дал бы сейчас сто тысяч марок, чтобы уметь вести себя, как этот Ницше"[3]. Странная, хотя по-своему вполне естественная аберрация: в оценке профессорской касты, успевшей уже бросить небрежный взгляд на сочинения недавнего коллеги и нынешнего отщепенца, дело шло об однозначно воспринятом"чудовище”и "выродке" (с амортизирующими скидками на "мегаломанию" и "эпатаж'); оценка профанов — скажем так, мытарей в противоположность книжникам — вызвучивалась в решительно иной тональности: эти люди, не сильные в грамоте и, стало быть, не читавшие книг, но умевшие видеть то, чего ни при каких обстоятельствах не увидел бы иной "коллега", — случайные попутчики, хозяева отелей, соседи за табльдотом — они-то и разглядели в "чудовище" врожденный лик "святого": "il piccolo santo"[4]. Любопытный штрих уже из туринских впечатлений: "Что мне до сих пор особенно льстило, так это то, что старые торговки не успокаиваются, пока не выберут для меня самый сладкий из их винограда". И тут же вывод — удовлетворенный закид головы: "Надо быть до такой степени философом" (KSA 6,301). Потом, уже из гомона пересудов и кривотолков, будут вспоминать, да так и не вспомнят ничего особенного. Регулярные одинокие прогулки. На вопрос мимолетных знакомых о самочувствии неизменно-улыбчивое: "sono contento". Долгие засиживания в библиотеке Розенберга и Селье на via Maria-Vittoria. Вот разве что редкие посещения маленького очаровательного театра под открытым небом с весьма недурным симфоническим оркестром и тщетными стараниями удержаться от слёз[5]- настолько, впрочем, нормальных в колорите местной топики, что уже как бы и незаметных. И еще расскажет добрый Давид Фипо, продавец газет и хозяин дома на via Carlo Alberto, о ежевечерних долгих фортепианных импровизациях своего постояльца.

Короче, ничто не предвещало катастрофы в этот ясный новогодний туринский день, когда незнакомец вышел на очередную прогулку. Ничто, кроме разыгравшейся у самого дома, на стоянке фиакров, сцены, где озлобленный извозчик сек кнутом распластанную на земле клячу. Дальнейшее свершилось уже по всем правилам поэтики "невыразимого", того "самого тихого часа", леденящую тишину которого он подслушал однажды в своей странной книге о Заратустре: "Знаете ли вы испуг засыпающего? — До пальцев своих ног пугается он, ибо почва уходит из-под ног его и начинается сон" (KSA 4, 187). Судьбе (все той же поэтике "невыразимого") угодно было, чтобы этот сон оказался буквальной реминисценцией другого сна, увиденного за тысячи километров от Турина неким… литературным персонажем, невыносимо родным, до того родным, что моментально внушившим какое-то мистическое благоговение перед незадолго до этого и случайно открытым автором; случилось так, что сон, увиденный однажды в Санкт-Петербурге вымышленным героем романа (словно и среди реальных людей есть невымышленные!..), спустя десятилетия буквально появился наяву в Турине и продолжился уже до самой смерти в психиатрических лечебницах Базеля и Йены и в коляске, катаемой в окрестностях Веймара."… Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут… С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует в глаза, в губы…" ("Преступление и наказание"). По счастью, находящийся поблизости и привлеченный выкриками любопытных хозяин дома опознал в упавшем своего жильца и с величайшим трудом перенес его в дом. Невменяемость была налицо. Больной заперся у себя в комнате, не желая никого видеть. Гнетущие часы прострации сменялись дикими воплями и ночными фортепианными импровизациями. Потом по разным адресам пошли странные открытки, намалеванные большими буквами и производящие впечатление неудачного розыгрыша. "Мете фон Салис в Маршлинс. Турин, 3 января 1889 года. — Фрейлейн фон Салис. Мир просветлен, ибо Бог на земле. Разве Вы не видите, как ликуют небеса? Я только что вступил во владение моим царством, заточил в темницу папу и велел расстрелять Вильгельма, Бисмарка и Штекера. Подпись: Распятый" (Вr. 8,752). "Якобу Буркхардту в Базель. Турин, 4 января 1889 года. — Моему досточтимому Якобу Буркхардту. Это была маленькая шутка, ради которой я прощаю себе скуку, обошедшуюся мне в сотворение мира. Нынче Вы — нет, ты — наш великий величайший учитель: ибо я, вместе с Ариадной, имею быть лишь золотым равновесием всех вещей… Подпись: Дионис (Вr. 8,574). "Паулю Дейссену в Берлин. Турин, 4 января 1889 года. — После того, как безоговорочно выяснилось, что я самолично сотворил мир, в мировом плане предусмотренным оказывается и друг Пауль; ему надлежит, вместе с господином Катюлем Мендесом, быть одним из моих великих сатиров и праздничных зверей. Подпись: Дионис (Вr., 8, 574). 19 аналогичных открыток за 4 дня, адресованных не только друзьям и знакомым, но и: королю Италии Умберто 1 и кардиналу Мариани; этого, разумеется, было вполне достаточно, чтобы поставить в известность немецкого консула в Турине. Судьба распорядилась иначе. 8 января после предварительной консультации с базельским психиатром, профессором Л.Вилли, в Турин выехал друг потерявшего рассудок незнакомца, профессор теологии Франц Овербек. Предстояло решить довольно рискованную задачу: переп