Нива жизни Терентия Мальцева — страница 2 из 26

За свадебным столом сидела Анна Степановна в зеленом шелковом платке, нарядном сарафане. Тереша лежал на полатях, слушал грустные песни, которые пели девушки-подружки, и все смотрел на зеленый шелковый платок невесты. Платок то расплывался по избе прозрачным маревом, то вспыхивал изумрудом в неярком свете холодного январского дня.

— Вот мамка твоя, Тереша, — подвела к молодой внучонка бабушка Анастасия Федотовна.

Анна Степановна улыбнулась:

— Хочешь, так и зови мамкой.

— Батюшки-светы, — захлопотала другая бабушка, мать новой мамки, Наталья Яковлевна, — сморился мальчонка, спать глазки просятся! — Она взяла его на руки и понесла на полати, где было тепло от жарко натопленной печи. Девятнадцать детей родила русская крестьянка Наталья Яковлевна, и только трое из них в живых остались. От горя, от непосильной крестьянской доли раньше лет своих состарилась. Названого внучонка жалела, миловала, и он отвечал ей такой же нежной привязанностью и любовью. Мачеха тоже оказалась женщиной доброй, своих детей у нее не народилось, и полюбила она пасынка всем не познавшим материнства сердцем.

И только изредка наплывал, будто из тумана, образ родной матери. Мальчик затихал, забивался куда-нибудь в дальний уголок, а дождавшись отца, теребил за бороду:

— Тять, а тять, расскажи, какая мамка была!

В такие минуты Семен терялся, молча подводил сына к осколку зеркальца, говорил:

— Вот смотри на себя и мать увидишь.

Тереша смотрел долго-долго, но видел лишь свои васильковые глаза, черные брови, черные волосы. Отец подходил неслышно, обнимал его, и так они стояли вместе, взрослый и маленький, с одинаково большой тоской по прошедшему и утраченному навсегда.

Жили в большой нужде: одна лошадь, земли только два надела. По три с половиной десятины на душу. Доброй землицы только третья часть, остальная — средняя и совсем утлая. Двадцать лет, как не было передела. У которых семей и одного надела даже нет. Соберутся общиной на сход, спорят, кричат, а договориться не могут. На передел надо согласие всех. А у кого много земли, разве отдадут подобру? Только самые совестливые промеж себя решают поделиться с безземельными. И ладно еще, у кого сыновья рождаются, а как девки одни, на которых земли вообще не положено?

Редки радости. Одно счастье, что смышленым и ласковым растет Тереша. Мачеха, бабушка, тетка Варвара души в нем не чают, а уж про отца и говорить нечего. Больше пожара, пуще неурожая боится он болезней. Молится богу страстно, да все равно не обходят горести и напасти. То оспа, пока не переберет всех деревенских ребятишек, не успокоится, то тиф, прозванный «огневым», из избы в избу кидается. И в первую очередь к тем, где мясо на столе лишь по престольным праздникам, а сахар на зубок и того реже, где одежонка плохонькая, а денег на доктора да на лекарства вовсе нет.

…Мечется в жару Тереша, не узнает ни тятьку, ни мамку, ни любимых бабушек.

— Не уберег сыночка единственного, не уберег, Васса Михайловна, — покаянно шепчет под образами Семен. Просит, умоляет всевышнего спасти и сохранить дитя малое. Только все хуже мальчонке, то мечется, будто в пламени, то в забытье впадает. Собрал Семен оставленные на самый черный день деньги и привез из Шадринска фельдшера.

— Кризис, — сочувственно покачал головой фельдшер и пояснил: — Вынесет сегодняшнюю ночь, жить будет, — и беспомощно развел руками.

— Чаю, снова родился сынок, — шутит утром повеселевший Семен и гладит Терешу шершавой ладонью.

Долгими зимними вечерами мастерит он сыну немудреные игрушки из палочек, щепы: деревянный сабанчик, грабельки, борону. Не успеют просохнуть пригорки в закоулках, а Тереша со сверстниками уже рыхлит сабанчиком землю, разравнивает грабельками, старательно укладывает в ямки-гнездышки настоящие пшеничные зернышки.

— Учись, учись, — радуется Семен детским забавам сына, — прирастать тебе к земле-матушке, нам без земли никуда.

Но радость сменяется беспокойством: рядом с бороздкой, проложенной на «пашне», видит он накарябанные хворостинкой буквы. Поначалу, как заметил непонятные знаки на щелистых дверях амбара, на нерасколотых березовых чурбанах, испугался, принял за таинство какое-то, сам не свой ходил. И вот те на! Терешкины проделки!

— Тять, в школу хочу!

— Чего там, в школе-то, — хмурится отец. — Поп не нашей веры, православный. И зачем мужику грамота? Неграмотный-то будешь крепче за рогаль[1] держаться!

Боится Семен: познает Тереша читать, писать, потянется дальше учиться и бросит землю. А у него больше нет наследников, кому достанется кормилица, кто на старости лет кусок хлеба подаст? Сам ни чтению, ни письму не обучен. Одно слово из всех умеет писать: «куржак». Как закуржавеют зимой от мороза деревья, он и пишет это слово на листке, что в святцах лежит, — погоду примечает. Пока выводит цифры да буквы, лоб взмокнет.

— Тятя, как называется буковка? А эта как? — не дает Тереша покоя. То конфетную бумажку подберет, то от вывески в торговом ряду оторваться не может. Чуть недоглядели дома — углем на стене буквы написаны, ими же печка разрисована. Мачеха тряпку со скребком из рук не выпускает: коли хозяин сердится, лучше поскорее стереть. Да разве уследишь? На ту беду приглянулся Тереше забор богатея Крохалева, что неподалеку от их избы. Беленькие струганые дощечки так и манят, притягивают: напиши, напиши. За этим занятием и застал его Крохалев, оттаскал мальчишку за волосы.

Горько плакал Тереша обидными слезами. Понял Семен, что надо что-то делать, и отвел парня в молитвенный дом, где собирались старообрядцы. Приглянулся «старикам» — руководителям общины — шустрый мальчонка: читает, пишет ладно, голос звонкий, чистый. Доверили Тереше псалтырь читать.

— Начетчиком паря будет, — довольно поговаривают старики.

И только Тимофей Логинович усмехается в широкую бороду:

— Не надейтесь, не получится из него начетчика. Поглядите, как читает. С первых листов норовит поскорее внутрь заглянуть, что дальше написано. Любопытствует. А как в полный толк войдет, на чистую веру ничего не примет, дознаваться будет, что да как.

Как в воду глядел Тимофей. Все неинтереснее становилось Тереше читать псалмы. Переворачивал самим же писанные от руки четкой круглой вязью листы, а думал о другом — как бы не обнаружили спрятанную в тряпицах на печи географию.

Школьный учитель Ксенофонт Степанович приметил любознательного мальчика и стал давать ему книжки по истории, астрономии, арифметике. Мачеха, Анна Степановна, жалея пасынка и боясь гнева супруга, тайны не выдавала. И не было для Тереши сильнее наказания за шалость, чем угроза:

— Выброшу книжки! Расскажу тятьке!

Однажды поманила Терешу пальцем:

— Вот подарок тебе. Нашла. — И она протянула мальчику огрызок карандаша.

Обрадовался Тереша подарку больше, чем ярмарочному прянику и леденцовому петушку.

— Идем, Тереша, снежный город строить! — зовут одногодки.

Выстроен город с башенками, высокими крепостными стенами. Бах-ба-бах! — летят из бойниц снежные ядра; шум, гам, веселая возня. В стороне от крепости склонился над белой лужайкой мальчишка в старой отцовской шапке, забыл и игру, и ребят. Покраснел от холода пальчик, а он все чертит и чертит на снегу буквы, слова. Подбегают ребята:

— Ну, что ты, Терешка, пишешь и пишешь — не тетрадка ведь. Неинтересно с тобой, давай играть!

Вечером, управившись по хозяйству, приходят в избу к Семену Абрамовичу Мальцеву солдатки. Едва перешагнув порог, ищут глазами младшего, достают из цветных полушалков, повязанных на груди, заветные письма:

— Прочитай, милый, как там на войне с японцами. Да скоро ли воротится?

— Пропиши, Тереша, пропиши, родной, что с хлебом живем ноне, корова телка принесла. Что лошадь охромела, не прописывай, сынок, — горю он не поможет, а думой тяжкой измается. И без того горестно на чужой стороне.

Ох уж эта война…

Вздыхают, плачутся бабы: себя жалко, детей своих, а еще пуще мужей, сыновей, которые мерзнут где-то в сырых окопах. Нужен им этот японец, да на все воля божья и государева… Мерцает керосиновая лампа, бросает причудливые блики на сосредоточенные лица, на темные образа в углу. Молча сидит у печи Семен, латает, перелатывает овчинный полушубок, вспоминает горькую солдатчину. Нет-нет, да вскинет насупленные брови, посмотрит на сына любовно и горделиво:

— Ишь ты, писарь какой! А уж помощник растет — все-то у него ладится. Пожалуй, пора и с «вершины» слезать, за сабан[2] становиться.

Сидеть верхом на лошади, когда пашню боронят, — любимое занятие крестьянских детей. С восьми лет посадили на «вершину» и Терешу. Весна скоро, ждет он ее. Обещал отец поставить за сабан, как пятнадцать минет. Правда, он пробовал уже пахать, но одно дело провести пробную борозду и совсем другое — вспахать целую десятину.

— Крепче держись за рогаль, — наставляет отец. — Налегай на сабан, пусть лемех глубже в землю уходит.

Рогаль вертится в неокрепших руках, сбивает кожу. Но чем больнее саднит ладони, тем сильнее Терентий сжимает рукоять сабана. Отец идет рядом, довольный, подхваливает:

— Ладно, ладно пашешь. Ровнее иди, ровнее!

Тереше хочется оглянуться, посмотреть, как тянется за ним влажная черная полоса земли. Но он не смеет, боится выпустить из рук сабан. Да и Серко идет ровно, послушно, как бы не сбить. Наконец, межа. Тереша приподнимает плуг, помогает лошади развернуться в обратную сторону и — замирает, очарованный. От свежевспаханной земли струится пар, и кажется, что все поле дышит, как живой человек. До чего хорошо!

— Ну вот погреется земелька, а после пасхи и сеять зачнем, — радуется отец.

Сеять отец не доверяет. Сам идет по пашне. На груди у него через плечо на лямке лукошко с зерном. Он черпает горстью семена и широким сильным взмахом бросает их о стенку лукошка. Зерна от удара рассыпаются веером. Тереша ловит взглядом золотистое зернышко, провожает его до самой земли: