— Нанизывание деревенских образов на вертел бессмыслия.
— Чего вы хотите? Это же у них принцип — беспорядочное механическое сцепление образов.
Разгоряченный самогоном, Сенька нравился сам себе. А когда с ним согласился сам Адамович, он почувствовал в себе энергию интеллектуального борца, который может помериться силами с этими урбанистами.
— Богема! — разжигал он себя перед боем. — Чего несете в массы? Упадочную эротику. Неврастенический пессимизм… Деклассированные настроения, ищущие убежища от революционных бурь.
И вдруг он поднялся. Но никто этого не заметил. Шеферянц уже сидела, и около нее закружился вихрь споров. Это невнимание к нему озлобило Сеньку, и он закричал:
— Буду читать сейчас из напечатанных.
Он сознательно выразился так, чтобы дать понять, что он уже «пробился в прессу». Но никто не удивился и по-прежнему его не замечали.
— Из на-пе-ча-тан-ных! — прокричал он еще более зычно.
И тогда на него стали глядеть, вернее, разглядывать.
Да, да! Нечего разглядывать! В местной газете уже напечатано то, что он хочет прочитать. И хоть читать его никто не приглашал, он начал с нажимом на «о», по-нижегородски, искажая ударения в словах, нарушая стихотворный ритм. Это стихотворение (единственное) было случайно напечатано к празднику МЮД и провозглашало неминуемую и быструю гибель капитализма в этом году, прославляло молодежь, готовую умереть за мировую революцию.
Он читал, закрыв глаза, протянув над столом руки:
Таким, как и я, эту песню мою,
Бойцам молодым посвящая, пою,
Бойцам молодым и свободным,
Способным не падать душою, не ныть,
А вечно бороться, трудиться, творить,
Служа идеалам народным…
Стояла свинцовая тишина. Хозяйка в ужасе застыла на месте и переводила глаза с одного гостя на другого; она искала ответа на вопрос: как оказался здесь у нее, в приличном обществе, «такой красный». И каждый, к кому обращался ее взгляд, пожимал недоуменно плечами, оправдываясь. Она мысленно умоляла каждого, кто бы смог замять эту бестактность. Но никто не решился. И когда Сенька кончил читать и открыл глаза, он увидел окаменелые лица.
— Вот поэзия, идейно выраженная и злободневная, а все остальное — лабуда!
Он плюхнулся на стул и стал искать сочувственного взгляда. Но каждый от него отворачивался. Несмотря на опьянение, он чувствовал, что вокруг него образовалось как бы невидимое кольцо отчуждения. Качаясь от самогона (и все качалось: люстра с хрустальными подвесками, бархатные портьеры, стол с закусками, кружева на пышном бюсте хозяйки), он подошел к хозяйке, пробормотал:
— Мерси, мадам!
Накинул на плечи шубенку, нахлобучил красноармейскую, братом подаренную шапку и вышел.
— Осколки разбитого вдребезги, — проворчал он во дворе.
Когда он ушел, за столом возобновился разговор:
— Пролеткультовец?
— Хуже. Санкюлот.
— Из красных?
— Похлеще. Стадный тип. Парень с околицы.
— Какой шокинг! И как он сюда попал?
— Все это сердоболие либерального Адамовича.
— Господа! — сказал Адамович. — Этот парень с околицы каждый день штудирует Канта.
— Не в коня корм.
— Неправда. Пока он ничего не понимает, но читает зверски. И чем очевиднее для него, что он не понимает, тем больше развивается упорство понять. Господа, он долезет и до Канта. Он до всего доберется.
— Вот только такие нынче и долезают, — сказала хозяйка. — Ведь лезут во все, все хотят переделать, ни о чем не имея представления.
Опять заговорили о необходимости спасать русскую культуру и консолидироваться.
— Господа, — внес предложение Адамович. — Я прошу назвать наше новое общество «Мусагет». На бытовом языке это значит — предводитель муз. Так звали в древности Аполлона.
— К дьяволу эту затхлую мифологию, — ответил Кораллов, — назовем лучше — «Чехарда».
— «Чехарда»! Неплохо. Лучше не придумать, — послышались голоса.
И в мощном гуле потонуло все остальное.
— Че-хар-да!
А Сенька уснул рядом с кроватью, обняв подушку.
…И когда товарищи поднялись утром, они хохотали до упаду.
Федор сказал:
— Он приобщался к сакраментальным тайнам аристократов духа. Он побыл в среде скорбящих, обличающих, чающих движения воды, кающихся личностей России… И сам стал Фаустом.
— Качать Фауста! Качать! — закричали ребята и, еще полусонного, с тяжелой головой, Сеньку стали подбрасывать к потолку на одеяле.
ПЛАМЕННАЯ ХОХЛОМА
Осенью 1921 года поля Нижнего Поволжья, Южного Урала и многих губерний Украины были выжжены суховеем. Почтя тридцать миллионов сельского населения оказались разоренными и голодающими.
Беженцы из низовья поднимались по Волге, оборванные, изможденные, и искали пристанища в пределах Нижегородской губернии и самого города. Во всех городах были созданы помголы[4]. Их возглавлял Михаил Иванович Калинин. Рабочие и служащие России делились своими и без того скудными пайками для спасения волжан.
Студентам уменьшили в это время хлебный паек и порцию похлебки. А тут, как на грех, заболел преподаватель латинского языка. Он был вдовец, жил с кучей малолетних детей, разутых и голодных. Студенты и в пользу его отчислили трехдневный паек, так что Сенька дней пять жил на одной похлебке; впрочем, не один он. Тот, кто никогда не голодал, не может и представить себе ужасных мук голода, когда ни на один момент не прекращается зов желудка, мутнеет разум, воображением овладевают картины еды, и надо развить в себе невероятную силу сопротивления, чтобы не оказаться целиком у них в плену. Пахарев легко переносил голод, никогда из-за этого не терял бодрости и веселого вида. Сознание исполненного долга придавало ему силы. Только одно обстоятельство все время, как ни старался он от него отмахнуться, не выходило у него из головы. Отчисление в пользу голодающих было абсолютно добровольным: всякий отрывал от своей карточки талон и бросал в шапку. Фамилии жертвователей не фиксировались. От Пахарева не укрылось, что Пров Гривенников на виду у всех бросил в шапку всю месячную хлебную карточку — целиком.
Он молодцевато огляделся кругом и вызвал единодушное одобрение комиссии.
Негоже хвалиться великодушием и бравировать перед фактом глубокого несчастья России. Не надо выбегать вперед, размахивая руками; чувство к родине священно, интимно, молчаливо, целомудренно, как к матери, как к жене. Этим чувством не хвалятся, его не афишируют… Хороша жертва, идущая от сердца и проявляющаяся при скудости средств. Жертва от избытка — не жертва, а самореклама. Жизнь выучила Семена Пахарева интуитивно чувствовать житейскую правду.
Эта мысль не давала ему покоя. Работа в низовых звеньях революционных органов власти в условиях небывалых, в условиях острейшей классовой борьбы невольно толкала на путь анализа людских характеров и поступков. На другой же день он заявился в профком и навел справки о Гривенникове. Пров Гривенников был членом кустарной заволжской артели по выделке хохломской расписной посуды. Поступил в институт осенью, снимает частную квартиру, исправно посещает лекции, среднего образования не имеет, а учился до этого на курсах промкооперации. Вообще в его биографии было много сходного с биографией самого Сеньки. Они оба пришли из захолустья, с Волги, из мужицких гнезд, обоих жизнь мяла на низовой работе, оба хаживали в деревенских полушубках, окали и читали запоем книги. Однако Гривенников короткого знакомства с Пахаревым не только не добивался, но явно избегал. Интуиция подсказывала Сеньке, что это неспроста. Основной чертой Гривенникова была основательность, солидность во всем. Все на нем было крепко сшито, выглядело добротно. Кожаные сапоги из первосортной юфти выделаны на века, брюки из старинного кастора — за целую жизнь не износишь, шуба из тугих романовских овчин черной дубки, крытая сукном, с каракулевым воротником, шапка пыжиковая. Так обряжались заволжские купцы и биржевые маклеры. Ходил он с кожаной сумкой на боку, в которой держал книги, тетради, табак и холодную закуску: ситный хлеб, сало, буженину — неслыханное по тем временам дело. Лекции он, казалось, тщательно записывал, но однажды ненароком Пахарев увидел, что тот записывает не исторические факты, а выручку:
От возчиков хохломского изделия — 10 000 руб.
На магарыч — 10 000 руб.
Возвращенные долги — 20 000 руб.
Гривенников держался особняком, на дерзости отвечал скромной учтивостью, ни на кого не сердился и всем предлагал орехи и папиросы. Свою кондовую фразеологию он старался разбавлять искаженными учеными словечками: «константировать», «сынкцуонировать», которые выписывал из словаря иностранных слов. Все о Прове отзывались только с похвалой, разбавленной чуть-чуть снисходительной усмешкой.
— Пров — обходительный, услужливый парень.
— Пров — сермяжная Русь, чернозем, неловко скроен, да крепко сшит.
— Пров, о! Он молодец, на ходу подметку срежет…
В общем, всем угодил. Но один раз Пахарев услышал, как Гривенников отчитывал Нефедыча, который уронил его тяжелую шубу.
— Ставлю на вид за возражение мне и высказывание своего мнения, — пробасил Гривенников. — В случае повторения воспоследствуют более строгие меры. Я гарантирую тебе взыск, отлуплю.
Нефедыч с умильным выражением на лице невнятно оправдывался и просил прощения, щеткой счищая с пиджака Прова воображаемые волосики и пылинки.
Значит, и Нефедыч чуял в нем (а может, знал!) какую-то неразгаданную силу. Пахарев хорошо знал кустарей — ложкарников Семеновского уезда за Волгой и пламенную Хохлому, откуда Пров был родом, с ее известной всей России затейливой и буйной росписью деревянных изделий. Кустарный промысел в разруху не только не исчез, он пышно расцвел за счет остановившихся городских предприятий. Пахареву все это было хорошо известно. Ведь он вырос среди кустарей, даже организовывал кус