— Федор! — заорал Вдовушкин. — Нуль — один в твою пользу.
— Эй вы, горлопаны, спать, спать! — высунув голову из коридора, крикнул кто-то. — Весь дом подняли на ноги!
Пьер закутался в одеяло и уткнулся в Дарвина. Потом, не поворачивая головы, он спокойно произнес:
— Значит, все богатые — злы, а все бедные — хороши.
— Да! — твердо ответил Федор.
— А по-моему, и богатые отвратительны своей жадностью, и бедные неприятны в своей зависти к богатым. И ваша классовая борьба — это борьба зависти с жадностью. Социальная антропофагия.
— Да что тут с тобой говорить. — Федор махнул рукой. — Это в тебе говорит не логика, а ущемленное в правах дворянство.
А Сенька думал:
«Как было просто и ясно жить, когда я жил только по вере в социализм. Теперь я должен еще все обосновать». И это «обоснование» ему казалось в тысячу раз труднее, чем вера. «Только осадок в душе. Задумали хорошее дело: осудить зло, ложь и оправдать добро и истину. А все свелось к заурядному скандалу, попрекам, к игре самолюбия и сословных предрассудков».
И слова Пьера о том, что внешняя дисциплина — основа внутренней, не выходили у него из ума. Значит, и у недруга можно поучиться. Да! Нет ничего труднее, как перенестись в душу другого. В одном он убежден был самой жизнью, не книгой, а жизнью, — в неосновательности Мальтуса.
«Природа всегда благодарна за труд и прокормит кого угодно и сколько угодно, лишь бы с нею не ссориться».
Ему — крестьянскому сыну — природа была мать, а не мачеха… Ему грезились тучные нивы на возделанной земле, светлые реки, полные рыбы, леса со зверьем, недра земли, изнемогающие от великих рудных богатств…
И где-то в грезах кристаллизовалась мысль, что водораздел умов в своей студенческой среде он так же твердо ощутил, как когда-то его безопрометчиво ощущал в среде деревенской…
ПОЛИТГРАМОТА
— Сенька, тебе лафа. Ну, мчись сейчас же в вестибюль. Там топчется на копылках фундаментальная дамочка под зонтиком. Она ищет репетитора по политграмоте. Я сам взялся бы обучать такую кралю, у ней и образование и воспитание, — Вдовушкин обвел руками вокруг груди и бедер, — да вот ни бум-бум я в твоей политграмоте, такой грех…
Он толкнул Сеньку в сторону вестибюля, и тот помчался сломя голову.
В самом деле, под розовым шелковым зонтиком стояла, переминаясь на месте, высокая, дородная и дебелая, вся в бантах, дама с лунообразным в веснушках лицом кустодиевских Венер. Она вся расплылась в блаженную улыбку, когда Сенька подлетел к ней и выпалил, что он студент-филолог, изучает общественные науки, лингвистику, философию, социологию…
— Чересчур приятно, — сказала дама, пристально разглядывая Сенькины потертые обшлага пиджака и заплатанные ботинки, которые он старался скрыть под широченными матросскими парусиновыми брюками клеш. — У меня к вам докука есть… Я, молодой человек, ищу репетитора по политграмоте.
— Два рубля за урок, — сказал Сенька. — Цена известная.
— Не имеет значения, — ответила дама, — только бы ученье это пришлось мне по душе и не было скучно. И без того тосчища да скучища смертная в наших-то местах, страсть.
— Будьте покойны, гражданочка. Знания у нас самые свежие, у профессоров учимся…
— Это здорово, — ответила она. — Сойдемся.
Он порекомендовал ей купить учебник политграмоты — «Азбуку коммунизма» и назначил место занятий в одной из библиотечных комнат как раз в те часы, в которые студенты уходят на обед.
— И нам никто не помешает, уверяю вас.
— Я согласная, — ответила она. — При чужих людях я, как очень чувствительная, чересчур стесняюсь. Того и гляди чего-нибудь ляпнешь. А на тет-а-тет — ничего.
Сенька осведомился, как ее звать.
— Зовут меня мудрено, при крещении Февронией назвали. Ну а как только сам-то на линию вышел, он у меня хозяин мельницы, то при таком нашем высоком положении кержацкое это имя Феврония и побоку. Розой велел называться. Теперь я Роза Фоминична. Все муж это у меня… В ногу с эпохой, говорит, надо идти. Я при деле, а ты развивайся, получай самое перевысшее образование. Шалберничать-то, чай, надоело… Знамо, надоело… Целый день по дому тычусь как слепой кутенок…
— Чудесно, чудесно! — одобрил Пахарев. — Розы, Октябрины, Марсельезы сейчас в большом ходу. Веяние времени. Женщина ввысь подымается — вплоть до сияющих вершин науки. Будем с вами идти навыверт — от формы к содержанию. Деревенские парни иногда начинают культурный путь с галстука… Пути к новому разные бывают. Это ничего… Ни за речь, ни за образ мысли нисколечко не стесняйтесь… Искренность — прежде всего…
— Я тоже так думаю, — ответила Роза Фоминична. — Я люблю, когда меня перевоспитывают.
— Нам то и надо, — согласился Сенька. — И вы с сегодняшнего дня будете у меня на прицеле, в поле зрения…
— Ах, как хорошо, на прицеле. — Роза Фоминична даже всплеснула руками.
Договорились заниматься два раза в неделю. Он проводил ее до перевоза (мельница находилась по ту сторону Волги, у села Бор), и, перед тем как расстаться, Роза Фоминична отдала Пахареву деньги за месяц вперед:
— Студенты, я знаю, все голодающие, а мне все одинаково…
— Извиняюсь, — сказал Сенька, — а в какой вуз вы хотите готовиться?
— Я на доктора, — ответила та. — Эта работа мне нравится. Сиди в светлой комнате, выслушивай да выписывай лекарства… Никакой заботушки — и все-таки почет и жалование…
— На медицинский, значит, — сказал Сенька. — Ну что ж, это неплохо…
Сенька, который не ел ничего, кроме черного хлеба, вот уже целый месяц, сразу преисполнился к ней уважения и благодарности. Он находил ее слишком простодушной, но знал, что за этим простодушием нередко скрывался талант доброты и человеколюбия.
— Перемелется — мука будет. Была бы тяга к знанию. А это — налицо.
Он сходил на медицинский факультет, взял программу, проштудировал главу из учебника и подготовил таким образом вступительную лекцию, как это делали, видел он, профессора.
И вот на другой день они сидели вдвоем за шкафами, набитыми фолиантами Карамзина, Соловьева и Ключевского, в углу у стола, друг с другом рядом. И Сенька взволнованно читал ей вступительную лекцию о пользе политической грамотности. Он старательно отводил глаза от ее глубокого ослепительного декольте. Он строго и логично обосновывал необходимость политической зрелости для всего трудящегося человечества и для каждого гражданина в отдельности, подчеркнул значение идей в истории и процитировал из «Коммунистического манифеста» то место, где говорится, что призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.
— Ой, батюшки… — зашептала Роза Фоминична. — Как страшно-то… У нас в тайге тоже бродят эти вурдалаки…
Сенька попытался ее успокоить: призрак этот страшен только для буржуазии.
— Ну, тогда другое дело, — ответила она и уж не сводила с него глаз, глубоко вздыхала и расцвела от удовольствия, когда Сенька сказал, что урок на этот раз закончен.
— Есть ли вопросы? — спросил он.
— Уж больно все ясно, каждая кухарка должна управлять государством.
Пахареву понравилась эта ее восприимчивость к политическому знанию. Только одно ему показалось странным. Когда Роза Фоминична очутилась в проходе между шкафами, то она, как будто даже намеренно, больше чем следует по ее габаритам, заняла место, и он поневоле коснулся ее плечом. И она подалась вперед, сказав:
— Теснота страшная тута, а при моей комплекции и не разойдешься…
Сенька провожал ее до пристани. И, пряча глаза, он старался неловкость побороть громким цитированием параграфов Конституции, которая в программе занимала самое большое место.
И вот развернулась учеба.
Занятие их протекало так. Сперва он рассказывал содержание урока, а она старательно записывала. Потом Сенька проверял ее запись. И он не мог разобрать там ни одной строчки, все было ужасно перепутано и переврано. Например, она никак не могла освоиться с мыслью, что коммунизм уже был на заре человечества…
— Ой, Семен Иваныч. Это бабы набрехали…
— А вы слушайте меня. Это надо знать назубок.
Она показывала ему жемчужные зубы:
— На который? Покажите-ка.
И закатывалась от смеха.
Тогда он сам брал ее тетрадку и вписывал политические формулировки. Их он велел ей заучивать наизусть. Но в следующий раз она не могла произнести ни одной вразумительной фразы, а слова «империализм», «эксплуатация», «экспроприация» никак не умела даже выговорить и начинала смеяться.
— Не по-русски все это, Семен Иваныч.
— Ну дайте определение утопического социализма, — говорил он, изнемогая от усилий что-нибудь внятно втолковать ей. — Мы его только вчера учили.
Она таращила глаза, надувала губы:
— Очень это мудрено. Уж вот как мудрено, инда взопрела. Честное слово.
— Ну что ж тут трудного. Утопический социализм происходит от слова «утопия».
— Утопленник, значит.
У Сеньки покрывался лоб испариной. Он принимался вновь объяснять пройденный урок. И после вторичного объяснения просил ее повторить.
Она напрягала память, моргала глазами, потом произносила безнадежно:
— Мы это, Семен Иваныч, пропустим. Христом-богом молю. Я вам за это пирога принесу завтра.
— Да как же так можно, помилуйте, — возмущался Пахарев. — Да я к чему тут пирог? Ведь это важный раздел в программе. Об этом обязательно спросят.
— А может, и не спросят, — возражала она. — Не всю же программу будут спрашивать, а только по кусочкам.
— Так-то так, да ведь вдруг этим кусочком окажется как раз тот, который вы хотите пропустить.
— А может, и не окажется. Ведь это неизвестно. Вот уж так непременно этот проклятый кусочек с этим проклятым словом «утопический социализм» мне и достанется!
— Извините, Роза Фоминична, но это несерьезно. Это — непростительное легкомыслие.
— Ну, одной серьезностью тоже на свете не проживешь. Да и скучно. Знаю я студентов, не впервые. Не все такие сердитые да скучные, как вы… Заморили словами. Изо дня в день «социализм» да «капитализм», одуматься некогда…