спределяем, и на всех хватает…
Сенька уложил деньги в карман. Хозяин проводил его до двери, и на пороге они остановились:
— Вот вы смотрите на меня и думаете: кровосос, эксплуататор. А этот кровосос, когда приходит в ярмарком к Малышеву, трясется перед ним как школьник. Хуже, чем вы передо мной. Передо мной-то вы как раз не трясетесь. Да, друг мой. Мы объявлены временными. Каждый день я обречен ждать, что нэп кончился и начинается ужасная для меня трепка. В дрожи и неприятностях я пребываю непрестанно. Вы этого не видите. Я всем чужой и ото всех завишу. Доктор по надзору за гигиеной быта, которому покажется вдруг, что я ему сунул мало, составит акт — и мне крышка, ресторан тут же закроют. Милиционер, который уличит меня в том, что хористка принимает гостей на ночь, может одним только протоколом разорить меня. Слава богу, как могу, я от них отбиваюсь. Налоговый инспектор может придушить меня когда угодно. Даже пожарник нашего квартала, семью которого я кормлю, и он для меня может создать уйму невыносимых неприятностей. Поверьте, я знаю жизнь трудящегося лучше вас. Я начал жизнь свою с мальчиков-половых в селе Богородском, откуда я сам родом. На старости я стал миллионером. После этого я стал нищим, в Октябре. В революцию я лишился трех миллионов денег и нескольких домов в городе. Вот опять я стал тузом, однако я не знаю, где и как кончу. Вы, которого я выгоняю, и выгоняю за то, что вы порядочный человек, вы счастливее меня. Я вам завидую. Вы идете по своей земле свободно, у вас уйма друзей и товарищей, готовых вам помочь. А я одинок. Мои друзья — друзья только до случая. Когда я разорюсь, они закроют передо мной двери. Мой единственный сын застрелился, стыдясь занятия отца и оставив в кармане записку: «Смейтесь надо мною все, любящие жизнь». Он тоже, как вы, говорил все о правде и справедливости.
Сенька простился с хозяином без всякой злобы и ушел. Он поднимался от плашкоутного моста по Дятловым горам, и сердце его ныло. И он вздрогнул и обернулся назад. Могучая русская река текла голубая, глубокая, спокойная.
В лучах вечерней зари купалась ярмарка. По Волге катались в лодках веселые компании. Звенели трензеля, тренькали балалайки. Глухо бил на берегу барабан. Над стрежнем проносился гул неуемного торжища. И только где-то в тесном переулке рыдала надтреснутая шарманка.
«Все весело и нарядно на улице, но снять бы крыши квартир», — думал Сенька. Он поправил свой узелок на горбу и вышел на большую дорогу. Он отправился в родное свое село Гремячую Поляну.
КРЕСТЬЯНСКОЕ ГНЕЗДО
Сенька прибыл в родное село в пору вывозки навоза. Ворота всех дворов были сняты с петель. И видно было, как девки и бабы во дворах, в подоткнутых выше колен сарафанах, железными вилами накладывали в телеги сопревший за зиму навоз. Двери и окна изб тоже были открыты настежь. Солнечные зайчики играли на стеклах окон; так и горел позолоченный крест на сельской колокольне. Подле пожарного сарая у пустой рассохшейся бочки возился пожарник Степка Клок. Он увидал Сеньку, но не поднял головы:
— А-а! Приехал, брат, наши духи нюхать.
Весь народ был на улице, работал; кажется, даже само солнце работало, палило изо всех сил. Запахом развороченного навоза, свежего дегтя, которым смазаны оси телег, пронизан был стоявший в неподвижности сам горячий воздух. Несмотря на то, что все копошились и двигались, было тихо на улице. Сеньку охватило возбуждение. Он жадно разглядывал улицу, эти огороды в плетнях, соломенные повети изб; все кудрявилось в садах и огородах, буйно росло. Село обстраивалось, прихорашивалось. За то время, что была война и революция, даже солому скормили с крыш, деревня захирела. А вот теперь опять залечивались раны. Раскопаны палисадники, обсажены избы тополями, молоденькие березы, рябины тут и там. Сенька кланялся старушкам, которые из-под ладони серьезно разглядывали его:
— Это ты, пострел, так вытянулся? Сенька? Не узнаешь, стал барином. Такой нарядный.
Ребятишки гурьбились около него и следовали за ним. Он подошел к своим воротам.
В глубине двора стоял впряженный в старую телегу, так и прозванную навозной, старый Гнедко, брюхатый, лохматый и облезлый, с которым, однако, отец не хотел расставаться. На телегу все домочадцы, в том числе и малолетний брат Евсташка, торопливо накладывали навоз, пыхтя, молча, не разгибаясь. Все они заметили Сеньку, но никто не оторвался от работы. И только когда наложили целую телегу и, вскочив на нее, отец потоптался и воткнул сверху вилы, Сеньку окружили и остановились в недоумении: не знали, радоваться его приезду или горевать.
— Вернулся все-таки, значит, — сказал отец с возу.
«Напрасно я написал домой, что попал на хорошее место, — решил Сенька, — вот теперь расхлебывай…»
Отец хмуро подал сыну заскорузлую, негнущуюся кисть руки. Потер свою ладонь о его ладонь…
— Стало быть, того, не понравилось на ярмарке-то. Приехал. Ишь ты, голова, какое дело-то. Давно нашего плохого духу не нюхал. За три года-то, чай поди, отвык.
— Да, отец… Вот хочу тут оглядеться немного.
— Оглядываться будешь потом, — ответил он точно бы недружелюбно. — А ты свези вот сперва удобрение на задворки. У меня руки зудят, отваливаются. День-деньской копаюсь в навозе как жук.
Мать встряла:
— Погоди ты, отец, — повисла на шее у Сеньки, — и побледнел-то как — город, видать, не дом родной. Сейчас я растурюсь, самоварчик поставлю.
— Не надо, мама. Чай пить будем потом, когда я с делом управлюсь. Давай, отец, вожжи, я повезу в самом деле.
— Наряды городские снять, Семен, придется, — сказал отец. — А то смеяться люди добрые станут. Как жених вырядился. Неужто в городе каждый день в новой одежде ходите?
— Да, отец.
— Вот бить-то вас некому. Видать, в городах порядку еще нету. А в деревне, слава богу, все стало на хорошее место. И хорошие люди опять в чести, и вольная торговля не возбраняется, и мужика не притесняют, и по амбарам продотряды перестали лазить… И помещикам капут. Только вот наш Иван у всех как бельмо на глазу. Комсомольцы против бога горлопанят. Да я так думаю, чай, и им скоро все это надоест.
Сенька сбросил с себя городское платье, облекся в залатанные солдатские обноски старшего брата, напялил на себя отцов картузишко, лапти на ноги. Отец оглядел его и остался весьма доволен.
— Ну вот, теперь ты на линии. Настоящий мужик.
Он подал Сеньке жирные, в навозе, вожжи:
— Поезжай садом. В случае упадет что с возу, на свою землю упадет. Дерьмо нам дороже золота.
— Помнишь, батя, целые годы мужики навоз не вывозили, при комбедах. Никто дворов не очищал. Коровы стояли в навозе по брюхо. Каждый рад был, ежели бы кто двор его очистил. Валили удобрение в овраги.
— Совсем другая была епоха. Каждый хотел умнее мужика быть. А уж куда… Указывальщики, кроме карандаша, в руках ничего не держали. Про то сейчас забудь. Забудь про то, как в комбеде мужиков на три части делили: беднота всех лучше, кулаки — дерьмо, а середняки — середка на половине. Бедных в лучший сорт людей произвели. За границей, я слышал, над этим очень смеялись. Была нескладица, ну и расплачивались за это. Боялись скот разводить, осеменять поля, кому охота в кулаки попасть. А теперь всяк норовит выйти в поле раньше соседа. Потому — новая политика. Партия не против: обогащайся кто может. Ну, мужики теперь как с ума посходили. Когтями землю роют. Устали не знают. Погляди-ко в поле на рожь. Вздыбилась, как море волнуется. Откуда что взялось. А вечером увидишь на выгоне стадо — не узнаешь. От ныли небо застит. Другая епоха, — подтвердил он внушительно и с удовольствием. — Хоть сей что хошь, хоть разводи что хошь. Распеленали нас навовсе. Весь мир, не только Россию, в молоке утопим, в масле. Только нам не мешай…
— Помешаешь… До времени потерпим, а тут и возьмем свое. По Ленину…
— Ишь ты, беда какая… Так ты езжай садом, полегоньку, как я сказал.
Сенька поехал садом и не узнал сада: все прибрано, улажено, ухожено, сорняки везде выполоты, стволы деревьев побелены, обрыты, сухие сучья подпилены, на новых плетнях задорно вился хмель. Вишни — как кровяной закат. На усаде — конопля, поезжай на тройке — утонешь. Все зеленело, благоухало, росло. Нигде ни одного праздношатающегося на дороге или на селе. Малолетние дети и те что-нибудь делали на огородах, в поле, на усадьбах. Точно все находились в хорошо слаженной мастерской. Телята и козлята паслись на приколах при дороге, где были клочья ничейной травы. Отремонтированные мельницы-ветрянки весело махали крыльями день и ночь. Нивы, сады были огорожены добротным частоколом или плетнями. На усадах стояли чучела, охраняли посевы от наглых птиц. Пустыри, заросшие некогда бурьяном, везде распаханы и усажены молодыми саженцами или подсолнечником. На ветлах прилажены новые скворечницы, на коньках домов жестяные флюгеры или деревянные петушки. Наличники выкрашены, стены изб помыты, крапива в проулках выдергана, зеленый ковер подорожника покрывал землю везде в непроезжих местах. За наличниками ворковали голуби, невесть откуда появившиеся.
— Обросли все до новой стрижки… А мать-то как вырядилась; каково-то будет дальше. Жизнь в самом деле тут пошла по новому руслу. Передышка. Какой ей срок даден? Три года назад мы знали содержимое всех амбаров, а сейчас попробуй-ка — «культурные хозяева»!
Вечером пригнали стадо, и Сенька увидел на выгоне густую отару овец, табун лошадей, множество тучных коров. Они еле протискивались в загоне между двух рядов прясел, охраняющих от скота посевы. Блеяние, мычание, ржание раздавалось над селом. Сенька был потрясен этой картиной. Ведь совсем недавно по разгороженному выгону, по полям, поросшим бурьяном, уныло брели всего каких-нибудь десятка два одров, пригнанных с фронта, да пять-десять захудалых коровенок.
— С чего это взялось, отец?
— Дай только нам волю, так мы всю землю в сад превратим. А на лугах будут пастись во всей красе горбатовки и холмогорки. Ты только волю нам дай…
— А козы зачем, не пойму? У нас, помнится, коз на селе не бывало.