Нижегородский откос — страница 34 из 65

Она не спускала с него глаз, она и любовалась им, и не переставала произносить самые нежные слова, которые знала, и открылась наконец, что любила его безнадежной, затаенной любовью, для которой выход был наглухо закрыт тогда еще, когда посещала его безбожные лекции и митинги, на которых он призывал покончить с Антантой, с Колчаком и Врангелем.

— Какой же дурак я был, что ничего этого не замечал, — ответил Сенька. — Впрочем, тогда не до того было, я тогда и полюбил-то, как на грех, идеологически невыдержанную попову дочку Верочку. Где она?

Грунька поникла головой, опустила руки. Горячая слеза упала ему на грудь.

— Ну, ну, не надо… Я не буду. Не огорчайся.

— Нет, почему же, — ответила Грунька с грустью. — Значит, судьба моя такая. У тебя и до сих пор сердце по ней сохнет. Уехала она тогда в город, говорят, спуталась с каким-то нэпманом, который вскоре разорился да ее и бросил. После этого она другого нашла… Она найдет, ей хорошо. Она образованна.

И добавила с силой:

— А тебя она не любила и только насмехалась. И это все знали на селе. Как я-то страдала… за тебя, обида душила меня… Бессердечным всегда легче.

Сердце Сеньки защемило от растревоженной раны. Он хотел утопить боль в ласке, но Грунька была уже холодна.

— Ты лучше ее.

— Куда там! Нам, деревенским девкам, за учеными нечего и гнаться. Они слова разные знают, они одним только разговором умеют завлечь нашу сестру. А мы невысоко летаем…

Она тяжело вздохнула. Сенька принялся ее утешать. Но это ни к чему не привело. Грунька оставалась безутешной. В это время послышался на конце села звук пастушеской свирели. Пастух возвещал домохозяйкам, что пора выгонять скотину в стадо. Грунька всполошилась:

— Иди, иди, Сенюшка, домой, пока на улицу не вышли бабы. Увидят — засудят, глаз на волю не кажи… Да завтра приходи в Лазоревый дол. Туда никто не ходит. И земляники уйма и грибов видимо-невидимо. Уж мы там вволю наговоримся и намилуемся… Иди, ласковый мой, ненаглядный, хороший, золотой мой…

И она опять исступленно принялась его целовать и ласкать. Долго не выпускала из объятий, точно замерла от каких-то неясных предчувствий…

Когда он вышел на свою улочку, над избами уже взвился румяный дымок: топились печи, хлопали двери, из подворотен вылезали куры. А ворота на разный манер голосили, то взвизгивая, то бася, то хрипя. Пастухи весело и хлестко хлопали кнутами, прямо с постели в одних исподниках голенастые бабы выгоняли коров на улицу. Раздавались суматошные крики:

— Куда, куда ты, Буренка, родимец тебя задави!

Сеньку увидела мать, стоящая у ворот, испуганно вскинула на него глаза и сокрушенно покачала головой. Сенька прошмыгнул мимо нее, не желая задерживаться и объясняться. Он взобрался на сеновал и проспал там до обеда.

Все домашние просыпались очень рано. И хотя время стояло самое свободное на селе — петровки — передышка перед сенокосом и перед жатвой озимых, все-таки родные не отступали от сурового дневного обычая. Мать поднимала всех домочадцев, как всегда, с восходом солнца, делая исключение только для любимого сына, чтобы «держались в струне» и перед тяжелыми работами, упаси бог, не развинтились, не обленились.

Шестнадцатилетний Евсташка уже запрягал в телегу лошадь и отправлялся в рощу. В тех местах, где земля была ничья, не числилась под покосом, Евсташка, по приказу отца, старательно окашивал кусты, заполье, пни в лесу и полянки, придорожную траву. Приезжал Евсташка только к вечеру, с телегой травы, лесной, первосортной, пахучей… Невестка на другой день траву эту сушила у ворот и убирала на сеновал. Брата Ивана мужики поднимали тоже со стадами: то обмеривать предстоящие покосы, то разбирать семейные распри, то подписывать бумаги. Сенька не виделся с ним целыми неделями. Отец, пока позволяло время, обхаживал двор, а то целыми днями торчал на крыльце, чиня сбрую, пробивая косы, ремонтируя грабли, бороны. Мать выпалывала в саду бурьян, собирала падалицу и сушила ее на повети. Ни минуты времени не пропадало зря. Ничего не было упущено в хозяйстве. Даже крапиву подле крыльца сжинали и сушили на сено. Одного Сеньку никто не тревожил, таково было распоряжение матери, которой в доме все беспрекословно повиновались. Про Сеньку мать раз и навсегда сказала так:

— Отрезанный ломоть наш Сенька. Пошел по ученой части, и крестьянское дело ему без надобности. Мы и без него управимся, зато у Сеньки будут порты не рваны и кость не ломана. У нас свои заботы, у него своя сухота: считать звезды, поименно знать всех царей на земле и всю человеческую дурость. Хватит дела: небось одну становую жилу выследить, так книжек пять прочитать надо.

Она все еще думала, что сперва заканчивают вуз, а потом уж избирают какую захочешь специальность: хоть доктора, хоть министра, хоть председателя волисполкома. Последняя должность представлялась ей несравнимо более почетной и завидной для каждого смертного, чем какие-либо другие должности. Туда к нему, председателю волисполкома, шли все пути мужицких помыслов, там развязывались и завязывались узлы всех деревенских событий; дальше волисполкома она не знала и не подозревала начальства. Мать была за всю жизнь, кроме своей избы и поля, только один раз в кузнице и два раза на мельнице. Мир для нее был узок и тесен, зато виден весь как на ладони. Она знала, сколько сряды лежит у каждой девки в сундуках и сколько моркови уродилось в каждом огороде. И от сына Ивана слышала все время одно и то же: «Как рассудят в волисполкоме». Волисполком был для нее и вершиной власти, и вершиной мудрости. Сенька все это понимал и не разуверял ее. Отец понимал больше и говорил:

— И ученые попадают впросак. Министрам и царям, бывает, голову свертывают.

Но слушался старухи и не понуждал Сеньку к работе.

Когда Сенька просыпался, солнце уже стояло высоко над селом. В доме никого не было, все двери и окна оставались раскрытыми настежь, пыхтел самовар на столе да пускал пар в потолок, стопка подовых пышных лепешек высилась вровень с самоваром, и тут же лежали ватрушки. Он пил чай с румяными лепешками, потом принимался за ватрушку со свежим творогом, выпеченную из чистой ржаной да еще просеянной муки. Он старался ее осилить. Но как ни старался, на половине уставал и наедался. Опять мать тревожно скажет:

— Какой ты мужик, ватрушки не осилил. Узнают девки, засмеют на околице, квелый ты, скажут… Ну-ко доедай насильно.

Но доедать он уже никак не мог, еле дышал и тем очень огорчал мать. Ей все казалось, что он недостаточно упитан. После завтрака он брал книги по истории искусств, зачет по этому предмету он оставил до осени, потому что не считал его важным, хоть материал и был громоздкий и надлежало много запомнить памятников зодчества всех времен и народов и сотни всяких хитроумных и громкозвучных терминов. Он ложился на траву под рябину. Вокруг дома и вдоль плетня везде шелестели рябины. Дедушка Сеньки их очень любил и рассадил обильно. Жужжали пчелы, осы, шмели, у задних ворот рылись в лопухах куры, тележный скрип доносился с улицы и детские крики, а он все читал про египетские пирамиды, про древнегреческие храмы, но чтение это на сей раз не продвигалось дальше одной страницы, на которую он только глядел, но на ней ничего не видел, он думал о Груньке.

С тех пор как она отдалась ему, его неотступно преследовала одна мысль: как развязать этот неожиданно завязавшийся узел. Его и умиляло, что вопреки всем слухам о ее испорченности она оказалась невинной, и злило то, что неумолимая сплетня сумела те создать вокруг нее такую атмосферу лжи и грязи. И чувство великодушия разгорелось в нем с новой силой.

— Я на ней должен жениться.

Вспомнил, конечно, и «Что делать?» Чернышевского, и браки народников, и много другого выплеснуло со дна памяти разгоряченное воображение.

Но как это сделать? О том, чтобы привести ее прямо в дом, и думать было нечего. Отец с матерью умрут с горя от сознания, что навек опозорены. Как будут торжествовать соседи:

— Эге! Ничего себе. Отхватил кралю, убил бобра, а еще ученый.

Везти ее в город? Куда? Не в общежитие же? Оставить мерзнуть в этой гнусной хате, в тяжком одиночестве, при безысходной нужде? При одной мысли об этом у Сеньки сжималось сердце от боли. Он ломал голову и не видел никакого выхода. Родные замечали его угрюмость, мать следила за ним испуганными глазами, стерегла каждый его шаг, каждое движение. Возвратясь от Груньки, Сенька тут же заметил, что постель его потревожена: значит, проверяли. С тех пор даже во время сна мать ощупывала его. Он насторожился. Пока он принял только одно решение: «Надо развивать девушку во что бы то ни стало».

Он достал букварь и принялся учить Груньку грамоте. Она еще не все забыла со времени ликбеза, в несколько дней он оживил в ее памяти чтение по слогам и тут же засадил за учебники до истории и естествознанию. Теперь они встречались в Лазоревом долу каждый день, если не было дождя. У нее они не стали встречаться, чтобы не привлечь внимание окружающих. Обыкновенно он уходил из дому после обеда, когда мать отправлялась в стойло. Тогда он садом выходил на зады, шел полями, отойдя от селения, сворачивал тропою к лесу и спускался в Лазоревый дол. Она ждала его на траве под густой кроной дуба, подле частого березника. Тут было глухо и всегда безлюдно. Завидя его, она расцветала, румянец покрывал ее щеки, глаза загорались ярким блеском. Но по уговору она должна была только поздороваться с ним и тут же садиться за урок. Она так и делала, пересиливая себя, сгоняла с лица умиление и нежную улыбку и торопливо раскрывала учебник. Они садились рядом, спинами прижавшись к стволу могучего дуба.

Урок начинался всегда с натиска на суеверие. Он говорил, что земля круглая, шар летит в пространстве и притом вертится сам, да еще вокруг солнца, а солнце в свою очередь тоже вертится вокруг своего солнца… Она неподдельно пугалась, всплескивала руками и произносила шепотом:

— Ой, как страшно, Сенюшка… Я боюсь, если она и впрямь, эта земля, так вертится…