Нижегородский откос — страница 4 из 65

— Придется ту лестницу все-таки разобрать, Федор, — говорит Сенька. — Лестница, чай, подешевле человека…

— Сметаются с лица земли города, государства, валятся троны, а мы тут развели антимонию насчет лестницы, какая цаца… лестница, — бормочет Федор и надевает полушубок.

— На вахту! — кричит уже в коридоре Сенька. — Подымайтесь, ребята… не помирать же человеку из-за этой лестницы.

Вслед за Вехиным все молча одеваются. Вид их удивительно живописен: кто в студенческих шинелях, кто в бекешах с бобровыми воротниками, облезлыми от времени, кто в солдатских шинелях, кто в деревенских овчинных тулупчиках или в полушубках кирпичного цвета.

Как всегда, остаются в комнате трое. Никифоров, который считает, что «чем хуже, тем лучше». Пьер Голицын, он остерегается всего, что связано с нарушением добропорядочности, и философ Знаменский, который считает, что воровать лестницу для дров ниже его достоинства, хотя тепло он любит больше всех.

Студенты тихо и осторожно выходят на освещенную только одной луною, всю в сугробах снега, глухую улицу совсем еще недавно разгульного приволжского города, на весь мир шумевшего своей ярмаркой. Мороз немилосердно щиплет лица, пронизывает до костей. На улицах ни машин, ни людей, ни извозчиков, ни фонарей, ни электричества. И только в окнах кое-где увидишь пробивающийся через занавеску жидкий свет.

— Не галдеть. Регулируйте прения.

— Все ли тут, плебеи?

— Троих нет, аристократов. Рокамболя, Князя и Философа.

— От господ самый испод.

— Великие люди. Но родились слишком поздно, когда все великие дела уже другими были сделаны.

Киоски, заборы, калитки, столбы давно сломаны и сожжены, ветхие деревянные дома разобраны. И лишь одна деревянная лестница, соединяющая нижний город с верхним, обледенелая, выщербленная, с покосившимися перилами и полусгнившими ступеньками, только одна она и осталась в городе, серой тусклой лентой маяча на высокой заснеженной горе. Студенты наваливаются на перила и раскачивают их. Потом выворачивают обломками перил и ступеньки. Ступеньки отлетают на гору, катятся по снегу вниз. Там их складывают в поленницу. Двигаются медленно, шарахаясь на осклизлых местах, бранятся и кряхтят. Сзади раздается милицейский свист. Они ускоряют шаг, бросают на пути милиционера ступеньку за ступенькой и мчатся, мчатся…

Но свист громче, где-то в ответ тоже раздается свист, свисты сливаются, становятся тревожными, оглушительными. Студенты ускоряют шаги, разгружаются совсем и скрываются за дверью дома. В темном коридоре шепчутся:

— Все ли тут?

— Кажись, все.

— Ну и слава богу.

Милиционеры стучат в дверь. Дудки! Им никто не открывает. Придут завтра, составят протокол, будут искать коменданта или старшего в общежитии, чтобы подписать, никого не найду? Тем дело и кончится.

Студенты поднимаются к себе на второй этаж, в общий коридор. Девушки встречают их печальными возгласами:

— Без добычи? Ах, какая беда! А ведь Мирра-то совсем замерзает.

— Знаете что, ребята, — говорит Вехин. — Пойдемте на кладбище. Это вернее всего. Там еще есть такие кресты дубовые, которые никому не по силам выкорчевать. А мы-то уж как-нибудь справимся.

— Айда, айда, сыпь ребята, — раздаются голоса. — В гости к мертвецам…

Отправляются всей гурьбой за город на староверское бугровское кладбище с памятниками и дубовыми крестами под кровельками и с голубцами — бревенчатыми строениями в виде небольших домиков, закрывающих могильные холмики.

Нижегородский миллионер Бугров купил у города землю, заложил для земляков-единоверцев богатое кладбище. Но голубцы все давно сожжены, а также и вся ограда и деревья, торчат кое-где дубовые кресты — крепкие, тяжелые, глубоко врытые в землю. Не наклонить их, не выдрать, не унести. Это кресты самых именитых купцов города, на крестах медные образки, жестяные таблички, на которых начертаны самодельные эпитафии, полные глубокой грусти, житейской наивности и суеверных надежд.

— Ты стой здесь, Сенька, на страже и не подпускай сторожа, — говорит Федор. — А мы будем орудовать. Принимайся, ребята. Если мертвецы схватят за ноги, не тушуйся… Дальше могилы не утащат.

Студенты раскрывают дверцы чугунных оградок и начинают раскачивать дубовые кресты.

В темноте слышны учащенное дыхание людей, треск погнутого столба, звон железа о железо. Перепуганный насмерть сторож-старик, задержанный Сенькой, плачет, крестится и шепчет:

— Господи, помилуй! Ребятушки, берите лучше вон те, что поплоше. Тамо-тко закопаны люди убогие, серые, простые, а ведь тута сам Башкиров с супругой, Заплатин с супругой, губернатор Гирс к ним в гости хаживал…

— Это хозяин нашего дома, братцы. Наваливайся всей утробой, ребята… Эй, дубинушка, ухнем… Эй, зеленая, сама пойдет, пойдет… пойдет…

Крест валится с треском на железную ограду, его перекидывают на снег, и уже около него суетятся, прилаживаются, скольким сподручнее его унести.

— Осиротила всех война, и революция ожесточила, — шепчет старик, шепчет для себя. — Всех вконец обессердечила. Чумной стал народ… Весь с ума тронутый. Я согласный, что без дров нельзя. Но ведь и бог есть. Он с небеси все видит. Без него, коли хочешь знать, не жизнь, а потемки…

— Отойди, отец, — говорит ему Сенька. — Ну что ты за пустяки говоришь! А еще из трудящихся. Как тебе не совестно… Ты-то прикинь умом, люди замерзают. А тут памятники презренного капитализма без надобности торчат, как кукиши или гнилые зубы старух. Ты об этих вопросах понятия не имеешь. Чудак ты, если точнее выразиться — предрассудок темной массы. Не хнычь. Сердце мое тревожишь зря. У меня тоже родители такие — по старине убиваются, однако я-то превозмогаю. Не расстраивай ты нас. Мы, студенты, тоже люди. Наши родные тоже под крестами лежат, не мочи глаза, не хнычь, говорю.

— Как мне не хныкать, паря. Я своему сердцу отвагу даю. Эх, сосунок ты мой бриллиантовый, ведь это не жизнь, это — мясорубка…

— Контра! — вскрикнул Сенька. — Пришибу, только мокренько будет.

— Милый, голубенок мой сизокрылый. Ты меня на политике не лови. Я несознательный, шибко несознательный. Я газет не читаю, сам бог меня хранит.

— Вы все одним миром мазаны. Старообрядцы, тихоновцы, евангелисты, мусульмане… Да секты еще… Их в нашей губернии до лешей матери.

— Вы уж, миленькие, того… оградки-то не ломайте. Немалые деньги плачены.

— Крепко все строили буржуи, — говорит Сенька. — И дома, и церкви, и лабазы, и, на тот свет уходя, все о качестве думали… Умели работать.

— В одном разрезе соответствует, — отвечает старик. — Вот он, Заплатин, за десять лет до смерти из мореного дуба гроб себе смастерил. О душе заботились, бывало, не то, что нынче, только плоть ублажают. И крест этот, его топором не урубишь. Перед смертью он и спал в гробу. По старой вере подвизался. Не возгордился умом и сердцем, как нынче: бога нет, богатые — все плохи. Нет. Он всеблагого чтил, свято отческое предание соблюдал. О неизреченных небесных радостях рыдал. И их, без сомнения, получил от всевидящего бога. Днесь радуется о нем великою радостью святая церковь, и небесная и земная. Праведный был человек. Да как же, мил человек, вдруг тот мореный дубовый крест его — на дрова? Разве это мыслимо… Святотатство! — кричит старик надрывно. — Великий грех все это рушить!

— Отец! Рушатся государства, не кресты. Старая жизнь под корень подрубается…

— Все рушится, сам вижу, — произносит старик, — все доконали, демонская сила. Ведь живете-то вы как? Не по правилам живете. У вас вера какая? Красная?

— Красная.

— Адова. Как пламя адово. В красном одеянии Иуда ходил. Так он на осине с тоски удавился. По его стопам пошли. Вот и рушится все.

За тяжелые кресты ухватились всей оравой — подняли на плечи…

— Прощай, старик. Заплатину и без креста на том свете тепло. Рай — место благодатное…

— Все рушится, — шепчет старик. — Свету конец…

На улицах темно, холодно, тихо. Идут студенты темными переулками, чтобы не наткнуться на милицию. Свалили кресты в коридоре. Грохот падающих крестов вызывает у сбегающихся студенток восторги.

— Дуб, настоящий дуб… Дуб и береза — самые калорийные…

— Положить две-три щепочки, вот тебе целый котелок картошки готов.

— Поехали, — приказывает Федор.

Кресты поднимают опять на плечи (девушки помогают для одной видимости) и выносят на балкон. Там их рубят, превращают в лучину. Девушки хлопочут больше всех, они сортируют щепки, укладывают их, берут в беремя и относят в ванную комнату, которую превратили в дровяник. Щепа уложена в ряды до потолка. Девушки не могут от радости успокоиться и перекладывают щепки с места на место без всякой надобности. Им приятно держать сухое дерево в руках.

Вскоре железные и чугунные буржуйки-печки во всех комнатах раскаляются докрасна. Студенты раздеваются до рубашек, растворяют в коридор двери, сушат носки и валенки, варят похлебку, кипятят чай (чаем называется нагретая вода с плавающей поджаренной коркой).

Леонтий уже разрубил галок на части и каждой комнате отнес кусок. Все потрясены, откуда?

— Мама прислала, — говорит Леонтий. — Курицы английской породы…

И вот запах вареного мяса расходится по общежитию и опьяняет. Слышны разговоры:

— Ел я всяких куриц. Но мясо такого своеобразного аромата… встречается мне первый раз.

— Даже запахом одним сыт будешь. А ведь когда-то ели мяса досыта.

— Ну, мясо ели только богатые люди…

Котелки собраны со всех углов, расставлены на всех печурках, и везде варится мясо «английских куриц». Пробуют навар и утверждают, что только из английской курицы можно получить такой вкусный, такой особенный, такой восхитительный навар. Ходят с ложками, дают друг другу пробовать.

— Великолепно. Сам Николай Романов такого хлебова не пробовал.

Все ходят на женскую половину, чтобы посмотреть на Мирру, которая оживилась, зарумянилась. Она свесила ноги с кровати, пьет чай из большой консервной банки. Ей нанесли уйму самых вкусных вещей: ломтики поджаренного картофеля, кусочки настоящего (не суррогатного) ржаного хлеба, перышко настоящей луковицы и даже ломтик свиного сала. А главное — перед ней целый котелок с «курятиной». Из котелка валит пар. Мирра вылавливает в котелке куски мяса и говорит: