Пахарев вышел за ним ни жив ни мертв, и за спиной у него кричали:
— Опэчатка! Опэчатка!
И точно иерихонская груба на весь этаж и протяжно:
— Столбяной дворянин!
Пахарев не помнил, как вошел в учительскую, повалился на диван и закрыл лицо руками.
Следовало обсудить качество урока, но при виде совершенно отчаявшегося практиканта методист Ободов не знал, что предпринять, он по своей интеллигентности переживал, мучился, может быть, больше, чем сам Пахарев.
— С одной стороны, следовало бы обсудить, так сказать, допущенные Пахаревым оплошности, — говорил он, путаясь, сбиваясь, боясь обидеть практиканта, — с другой стороны, условия для его работы не были, так сказать, уж очень благоприятны и в некотором роде… вопрос становится чрезвычайно щекотливым.
Наступило тягостное молчание. Методист, как всегда, ждал определенного решения от других.
— Вам слово, товарищ Пегина, — сказал Рулев, — весело улыбаясь. — Вы уже и сейчас можете брать любой класс и вести его смело. Дело мастера боится. Но… иногда мастер дела боится, вот и получается чепуха… Ваши показательные уроки — самые образцовые в этом году. Выскажитесь откровенно, это будет вашему товарищу на пользу.
Пегина тяжело вздохнула и сказала:
— Никогда ученик не должен не только чувствовать растерянность учителя, но не должен даже подозревать о ней. Впрочем, это как в любом деле, например на войне. Солдаты, почувствовавшие колебания и беспомощность командира, уже наполовину деморализовались. Они не будут ему верить, не будут его уважать, они не пойдут за ним…
И, опустив голову и покраснев, она тихо заключила:
— Вам в этот класс больше нельзя ходить, Сеня. Вы себя перед ними дискредитировали. Вам дали уже прозвище «опэчатка»… Это страшнее всего — получить у детей прозвище: пиши — пропало. Помнишь у Гоголя: влепит прозвище народ, век не избавишься от него. Смех убивает. И словом тоже можно убить… Мы, словесники, это хорошо знаем и чувствуем…
Потом сказал Рулев:
— У вас пока нет ни малейшего навыка обучать и воспитывать детей, потому что вы решили загодя, что это такой пустяк, над которым и не стоит думать. Что для вас дети, когда вы справлялись со взрослыми… Глубокое заблуждение. Все руководства, которые вы читали, и инструкции, которые вам известны, не дают еще умения. Они только показывают путь, а путь-дорогу надо пройти самому. Все должен проделать сам: хочешь плавать, так надо и лезть самому в реку. Хоть гением будь, все будешь сперва пускать пузыри… Пузырей вы сегодня напускали достаточно, и я очень рад, что с этого началась ваша педагогическая практика. Впредь будете умнее.
Пахарев поднялся ободренным. Он пожал учителю руку и сказал:
— Ах, Николай Николаевич! Этот урок — самый лучший для меня урок за все три года пребывания в институте, хотя уроков и кроме этого я успел уже получить немало. Но видно, век живи — век учись. Ведь я и в самом деле держал в узде целое село и вообразил, что этого достаточно, чтобы справиться с «малышами». Наивная самонадеянность.
С тех пор Пахарев подружился с Николаем Николаевичем, бывал у него на уроках и многому научился. А главное, освободился от большой части неоправданного юношеского самомнения. Перед Пегиной уже не кичился своим жизненным опытом и начитанностью по древней и новой истории. И охотно принял ее дружбу.
ПАРИ
Это случилось в золотую пору листопада и бабьего лета. Над сквером Благовещенской площади, над золочеными луковками собора летали, просвечиваясь на солнце, нити тонкой паутины, они оседали на верхушках вязов, лип и осокорей. Разморенные жарой нижегородцы отдыхали на лавочках Откоса. В ближайшей к институту аллее Благовещенского сквера на скамейках под развесистыми липами сидели студенты, которым предстоял зачет по русской истории новому профессору Бочкареву, заменившему профессора русской истории Русинова.
— А что, господа, — сказал Бестужев, красивым жестом поправляя золотое пенсне, — и в самом деле этот наш новенький профессор-москвич стоящий историк или это блеф?
— А вы разве до сих пор не удосужились его послушать? — спросил Федор. — На его лекции стекаются и с других факультетов, в аудитории нет свободного места, приходится стоять.
— Представьте, ни разу не удосужился.
— Однако, экзамен-то идете сдавать и, конечно, изрядно дрожите.
— Я? Нисколько. Экзамен нетрудно сдать любому профессору, будь то хоть сам Соловьев или Ключевский, которых я ставлю выше всех. Что такое эти стандартные вопросы экзаменаторов? Каталог извечных банальностей: скажите о норманской теории происхождения Руси. Поведайте о славных походах храброго Святослава на Балканы. Жвачка тоже. Расскажите о структуре «Повести временных лет». Жвачка столетней давности. И все прочее в таком же духе. Столетняя рутинная премудрость, навязшая у всех в зубах еще в гимназическую пору.
— Не все же кончили гимназию, — заметил Федор, — многие пришли с рабфака.
— Ну им это ново и интересно, конечно. Для многих сейчас свежа и нова даже таблица умножения.
— Однако я вижу и в ваших руках тетрадочку с перечислением тех же самых вопросов, которые вы называете рутинными, и списком рекомендованных профессором книг.
— Бог свидетель, что я никаких книг, рекомендованных профессором, не читал. И читать их, друже, не собираюсь. Я сам себе рекомендую пособия по русской истории, сам их отыскиваю в библиотеках и сам их изучаю, и это всем известно. Какой толк в этом, спросите вы. Я отвечу: так как я всегда ориентируюсь только на первоисточники, то и застрахован от всяких подвохов экзаменаторов. Наоборот, я сам их не раз ставил в неприятное положение… Из вас, наверно, никто не читал «Происхождение Руси» Погодина. А я проштудировал. Забавно! Будто бы все русские князья были хазары. Диссертацию его приветствовали Карамзин и Шлецер. Недостаток в философском образовании помешал этому оригиналу стать первоклассным историком.
Бестужев любил хвалиться эрудицией и стал перечислять труды Погодина и давать им оценку.
— Знаем, знаем, что вы начитанны, — согласился Федор. — Но вот увидите, как профессор вам всыплет за это. Он хоть и слепой, а дотошный. Он никогда не повторяется в вопросах.
— Не всыплет, — самоуверенно ответил Бестужев. — Руки коротки. Видали мы таких, не впервой. Признаться, я мало верю в эрудицию ученого, который занимается политикой. Это, может быть, и очень блестящий деятель, как Милюков, например, или тот же Покровский, но всегда только — блестящий публицист. Серьезные, кропотливые исследования он подменяет злободневными, скороспелыми и всегда легковесными гипотезами. Мне рассказывали, что профессор Виноградов — мировое светило, — когда начинал чтение лекций по средним векам в Московском университете, всегда напоминал слушателям, что в современных условиях можно заниматься только средними веками. Злободневность, политика, сервилизм, корыстолюбие уже уводят ученого от объективности к псевдоучености, которой полна сейчас историография. А ведь Бочкарев — кадет, соратник Милюкова.
— Он сейчас старается перестроиться. И делает это искренне и успешно.
— Знаем мы этих перестраивающихся на ходу старичков. Флюгеры. Во время Октября он писал, что большевизм есть проявление анархического максимализма необузданных масс, что большевизм выдохнется очень быстро и потерпит полный крах. А сейчас он с такой же страстностью обосновывает антитезис. Октябрьская революция была исторически неотвратима. Вот вам налицо то легкомысленное брошюромыслие, о котором предупреждал нас профессор Виноградов.
— Ну, поехал на своем коньке…
— Если ты срежешься, Бестужев, — вступили в разговор другие товарищи, — вот будет пассаж.
— Не срежусь, — самоуверенно и спокойно сказал Бестужев. — Пойду сдавать экзамен вместе с вами, и вы сами убедитесь воочию.
— Не, не хвалитесь, Бестужев, — возразил Федор. — Пока у вас из ученых атрибутов одно только пенсне, да и то с надтреснутым стеклышком. Вот погодите, я намекну Бочкареву. Вот, мол, профессор, есть у нас в институте такие лихие молодцы, которые, пользуясь вашей слепотой, не ходят на лекции, манкируют вашими занятиями, а зачеты приходят сдавать.
— Многим меня, Федор Петрович, обяжете, — ни чуточку не смутившись, ответил Бестужев. — Я могу и сам ему сказать, что ни разу не посетил его лекций, но в то же время готов отвечать по любому билету.
— Ответьте за меня, — попросил один студент из бездельников, — профессор слеп, ничего не заметит.
— Пожалуйста, хоть за всех вас сразу отвечу.
— Ну, ты, действительно, загнул! — послышалось со всех сторон. — Это, пожалуй, хлеще Ноздрева.
— Пари! — невозмутимо изрек Бестужев. — С любым из вас или со всеми сразу держу пари: выдержу зачеты за всех, отвечая на все вопросы, в любых билетах, которые вы вытянете.
— Идет! — закричали все дружно. — Идет пари! Надо ему всыпать.
— Условие? — не повертывая головы и не меняя топа, спросил Бестужев.
— Условие такое. Если вы выиграете пари, то мы лишаемся месячной стипендии и устраиваем вам банкет в ресторане «Не рыдай!». Пейте и ешьте что хотите, приглашайте своих друзей и вашу милашку Катиш. А если вы проигрываете, то нам всем устраиваете вечер и кормите и поите до отвала. Подумайте, прежде чем принять пари. Вы отлично знаете, сколько может съесть и выпить один только Вдовушкин.
— Принимаю, господа, ваши пожелания, В день получения ваших жалких стипендий мы прокутим их в ресторане «Не рыдай!».
Все пришли в необыкновенный восторг и стали потешаться над Бестужевым, угрожая ему тем, что каждый может съесть и выпить за троих и за четверых. И выходило, что он не найдет даже суммы для расплаты и вынужден будет распродать по томам свою уникальную историческую библиотеку, заложить наряды Катиш и продать свою студенческую шинель.
Он хладнокровно поправлял свое золотое пенсне и отвечал:
— Коли надо, продам и шинель.
Как раз в разгар этого веселья и дурачества подошел Пахарев.