Низины — страница 14 из 26

Спустя двенадцать лет после того как Людвик расстался со школой, у него умерла мать и он бросил службу. Он сделал это добровольно, опираясь на всевозможные расчеты и планы, которые обдумывались в темные ночи и вынашивались в сердце, отравленном ядом ненависти, злобы и сожалений.

Оставив службу, Капровский стал одним из тех загадочных и мрачных молодых людей, которые в элегантных костюмах и лайковых перчатках бесцельно слоняются по улицам городов. Эти люди стремятся любой ценой добиться всех жизненных благ; они не владеют ни пядью земли, ни ремеслом, у них нет материальных средств, нет никаких моральных устоев, — ничего, кроме низменных страстей и неутомимой жажды наслаждаться жизнью.

Принадлежность к этому сброду не внушала Капровскому ни малейшей тревоги. Он совершенно искренне считал, что у него есть определенная профессия и что он мастерски владеет ею.

Хорошая память, многолетняя канцелярская служба, воспоминания о разговорах, слышанных им в детстве, помогли ему стать знатоком законов, процедур, самых извилистых путей правосудия, самых тесных юридических лазеек. Он чувствовал себя так, как если бы окончил университет. Он отлично знал, что и как следует делать, и ему недоставало только одного — знакомств. О, как охотно и с каким чувством удовлетворенной гордости и пламенных надежд поднялся бы он в высокие общественные сферы! Но он быстро понял, что это невозможно, и, не теряя времени на пустые мечты и тщетные попытки, сразу же спустился в низы, к людям беззащитным, темным, легковерным, к тем, кого терзали и мучили нужда и неудовлетворенные страсти. Вскоре он с отчаянием увидел, что и здесь был чужим. Непонятый и непонимающий, он брел ощупью; его опережали другие, те, что умели найти общий язык с этими людьми. Они не любили так страстно, как он, тонких вин, не брезговали так непреодолимо сивухой, им не казалась невыносимой вонь бараньих кожухов. Они опережали его и превосходно преуспевали, хотя он был уверен, что у них нет и сотой доли его способностей. Наконец их пример и собственная незаурядная сообразительность натолкнули его на мысль приобрести посредников, которые выполняли бы для него роль щупальцев осьминога. Таких посредников нашлось достаточно — одним из них был отставной солдат из Грынок. Эти люди понимали, что они без него, так же как он без них, — ничто, поэтому они делали свое дело отлично. И у него всегда была большая и выгодная практика. Все шло бы как по маслу и Капровский достиг бы, своей цели — богатства, если бы….

С тех пор как он побывал в Лесном и в Грынках, прошло уже немало времени. Однажды около полудня, сидя у окна своей спальни, он читал какое-то письмо на розовой бумаге. Стояла прекрасная пора — жаркий август. Жилище этого городского микроба наполнял тот душный и зловонный воздух, какой бывает в закрытых и грязных помещениях. Окна передней и обеих небольших и невысоких комнат выходили во двор, окруженный ветхими заборами и флигельками, похожими скорее на собачьи конуры, чем на людское жилье. Со двора, вымощенного острым, красного цвета булыжником, несло удушливым зноем; солнце развесило на стенах флигелей и на заборе полотнища однотонного, нестерпимого света.

В передней пятнадцатилетний паренек в рубахе и штанах, сидя на сеннике, заменявшем ему постель, лениво чистил изящные, дорогие мужские ботинки. Комната, служившая одновременно гостиной и рабочим кабинетом, видимо была когда-то старательно обставлена. Против входных дверей висело большое зеркало в помутневшей золоченой раме, которая чуть поблескивала из-под толстого слоя пыли. По стенам стояли мягкие диваны и кресла с сильно потертой, когда-то дорогой обивкой. Посреди комнаты был водружен огромный письменный стол, заваленный бумагами и юридическими книгами, на котором красовались блестящие безделушки из стекла и бронзы. Вместе с высоким креслом этот стол производил внушительное и даже устрашающее впечатление. Комнату украшали полинялый и потертый ковер и висящие на стенах олеографии. На одной из них яркими, живыми красками была изображена головка ребенка. Нижняя часть картины была засижена мухами и покрыта пылью, и это детское личико — розовое, наивное, сияющее невинной улыбкой, поражало в этой комнате, точно светлый луч, отраженный в грязной луже.

В спальне было тесно от кровати с неубранной постелью, от скрытого под грудой одежды шезлонга и вешалки со всевозможным платьем. Тут же стоял табурет с тазом и куском мыла и туалетный стол с зеркалом, бритвенным прибором и разным мужским хламом; на другом столе, среди жилетов и галстуков, носовых платков и гребней, среди огрызков хлеба, сыра и селедки на выщербленных тарелках, среди бутылок, совсем пустых или опорожненных наполовину, стоял пышущий паром самовар с чайником наверху. Клубы пара еще больше сгущали и накаляли воздух спальни, поистине изнурительный и отравляющий легкие. Но Капровский не чувствовал этого. Он привык к этому воздуху, другого он не знал и не желал. Он даже не отворил окна, у которого сидел в халате, комнатных туфлях, с растрепанными волосами, — в том виде, в каком только что встал с постели. Лицо его, более чем когда-либо утомленное и обрюзгшее, расцвело, однако, довольной улыбкой при чтении нижеследующего письма.

«Мой ангел, вот уже пятое письмо, что я пишу тебе, а ответа все нет и нет. Неужели ты забыл меня или перестал любить? Побойся бога, если это случится, ты навеки меня погубишь! Невелика заслуга для такого, как ты, человека, умного и светского, вскружить голову молодой девушке, но подумай о том, что будет со мной, если ты меня бросишь и все откроется. Я и теперь уже целые ночи плачу и думаю, что мне остается только утопиться с отчаянья. И все же я жду, что ты приедешь или по крайней мере письменно попросишь у родителей моей руки. Помни, что ты тогда обещал немедленно поговорить с отцом и матерью. А теперь даже не пишешь мне. Позавчера я, тайком от мамы, послала на почту Тереску (дочку нашего батрака), чтобы узнать, нет ли мне случайно письма, а когда она, вернувшись, сказала, что нет, я от злости дала ей подзатыльник. О мой Людвись! ты мой идеал, моя путеводная звезда, мой ангелочек! Когда я пою мою любимую песенку „О ангел, что с этой земли в горние сферы взлетаешь!“ — ты всегда стоишь у меня перед глазами, и я представляю себе, как мой любимый взлетает, взлетает высоко, под самое небо. Не могу тебе описать всего, что со мной творится. Аппетит совсем пропал. Вчера мама впервые в этом году приготовила селянку (ее делают из сметаны), и хотя я прежде всегда объедалась ею так, что у меня в боку кололо, вчера я даже в рот ее не взяла. Кроме того, у меня разные неприятности из-за мамы; летом она всегда кричит на нас больше, чем зимой, потому что у нее пропасть работы! Я даже хотела бы иногда помочь ей, мамуля очень устает, и Рузя тоже бы хотела, но нам все кажется здесь таким мерзким, что руки не подымаются. Рузя прозаичнее меня, и у нее нет своего идеала, поэтому она иногда помогает кое в чем маме, ну, а я думаю только о тебе и о тебе, мой ангел, а мама как разозлится — так сейчас и кричать на нас. На днях она даже ударила меня, а сегодня ни с того ни с сего стала целовать и допытываться, почему я такая грустная.

Конечно, я ничего ей не сказала. Сохрани бог, чтобы родители до свадьбы узнали, что произошло между нами. Но я верю, что она будет скоро, что ты сжалишься надо мной, и не посмотришь на то, что я бедная провинциалка, а ты умный, великосветский кавалер и, как говорит отец, скоро страшно разбогатеешь.

Два сердечка связаны,

Ключ заброшен в море,

Никто нас не разлучит,

Только ты, о боже!

Если любишь меня, отвечай поскорее. И напиши родителям, что ты просишь моей руки. Я думаю, свадьба должна быть не позднее, как на святого Стефана, в день именин отца. Если ты этого не сделаешь, я утоплюсь с горя. Сжалься же и спаси твою до гроба

Карольцю».

Прочитав письмо, Капровский нахмурился.

— Вот так история! — проворчал он. — Надо быть сумасшедшим, чтобы ради какой-то экономовой дочки закрыть себе все пути. Сама влюбилась в меня, а я попался на удочку. И теперь расхлебывай кашу!

Он снова взглянул на письмо.

— А как высокопарно выражается, бедняжка… «Мой идеал, моя путеводная звезда»!

Что-то похожее на умиление пробежало по его лицу. По излюбленной своей привычке он стал раскачиваться взад и вперед на стуле, но вскоре снова нахмурился. Еще раз пробежав глазами письмо, он порвал его на мелкие кусочки.

— Скверная история! — повторил он. — И как теперь из нее выпутаться?

Нервная судорога передернула его щеки и брови.

— Вот так неприятность!

Он тяжело вздохнул и задумался, но не об этой, а о других своих неприятностях. Доходы у него порядочные, а никогда гроша в кармане не было. Какой-то злой рок преследовал его. Хоть бы разок взять крупный куш в карты. Никогда! Если он иногда и выиграет, то тут же все спустит, да еще и своих порядком добавит. Судьба! Стоит только ему начать играть, как он входит в страшный азарт, а партнерам только этого и надо.

Долго раздумывал он о разных способах игры в штосе и разбирал причины своих карточных неудач. Вдруг ему пришло в голову, что в прошлую ночь он, должно быть, стал жертвой шулера, недавно приехавшего откуда-то издалека. Он дал себе клятву, что подстережет его и поймает с поличным.

Тем временем Людвик пил чай и непрерывно подливал в стакан душистого рома.

— Ах, эта Кларка! Что за прелестная плутовка! И какая артистка! Как она спела эту шансонетку! «Willst du spazieren gehen?[6] Мяу!»

Он улыбнулся и, невольно подражая немецкой певичке, изобразил на лице игривую и циничную гримасу. А один раз даже тихонечко повторил: «Мяу!»

— Как бы сделать, чтобы она еще с месяц побыла в Онгроде! Денег бы надо для этого! Денег! Денег! Денег!

Людвик стал бегать или, вернее, злобно метаться по комнате. Он был бы уже давно богат, если бы не эти проклятые страсти… Что заработает, тотчас же и растратит. А ведь зарабатывает он, пожалуй, не