— Вот-вот-вот, не устраняете вовремя девиацию, а потом кричите на весь Ледовитый: «Буксир! Буксир!» Всем буксир! Теперь для «Перми» буксир!..
Силин оперся локтем о стол и сжал лоб ладонью.
— …Послали буксир. Они, конечно, ни бе ни ме не могут сказать о своем нахождении. Только по радиопеленгу их отыскали. Привели в порт, и, представляете, капитан этот, как его… Голяков, да, Голяков, отказывается сойти на берег. Заболел, видите ли… С таким компасом идти в море! Безумие! И вас дальше не пустим, пока не устраните девиацию. Шуточки, что ли! Ждите девиатора Слобожанина…
10
Вернулись к причалу. Федоровна ждала их. Очередь разошлась. Буфетчица повизгивая спускалась в катер, присланный с «Орла».
— Спозднились, Степан Сергеич. К шапошному разбору попали. Токо всего и досталось…
Федоровна подняла сумку, в которой по завялому луку перекатились сморщенные репки.
Признаться, Силин не очень-то рассчитывал на дельное пополнение припасов здесь, на причале, но такой малости не ожидал.
В это время уже отошедший катер с «Орла» круто развернулся. С него крикнули:
— Журин! Станислав Клавдьич!
Механик встрепенулся.
— Это Семенов! Ты его знаешь.
Силин, как ни копался в памяти, вспомнить не мог. Однако возвращение катера показывало, что к механику Семенов питал самые лучшие чувства.
На причал соскочил высокий парень и в два прыжка очутился около Журина.
— Клавдьич, дорогой, здорово, друг ты ситный! Ты чего же своих не узнаешь? Отвалили, обернулся, гляжу: да это ж Клавдьич! Стоит и своих не видит!
Отобнимав механика, он протянул руку Силину, и тот смутно вспомнил: видел когда-то в пароходстве.
— А ведь мы знакомы! — на весь причал крикнул Семенов и сильно тряхнул его руку. — Ну, встреча! Ну, не ожидал! — слегка обнял Силина. — Клавдьич, и вы, товарищ капитан, прошу ко мне в гости. Без разговоров, сейчас же в катер и ко мне. Мамашу тоже берем. — Он покосился на тощую сумку Федоровны. — Шлюпка ваша? Пусть подойдет за мамашей. Алё, кореш, — крикнул он Матюшину, — прихвати кулек для капусты. Подойдешь к правому борту, спросишь Семенова.
Спустились в катер, в каютку с кожаными диванчиками. На диванчике сидела буфетчица, уже успевшая снять белый испачканный зеленью халат.
— Познакомьтесь, Маруся, — представил ее Семенов. И тут же: — Маруся, отпусти мамаше из наших запасов огурчиков, капусты… Сообразишь там, сама знаешь.
Маруся кивнула, поправляя высокую прическу и улыбнувшись всем лицом, похожим на бело-розовую зефирину в сахарной пудре.
Силин сел — всхлипнули пружины, — откинулся к мягкой спинке. Ровно загудел мотор. Катер пересекал бухту по плавной дуге. Капитан почувствовал вдруг, что не может шевельнуться: теплая лень сковала вытянутые ноги и брошенные на диван руки. Это было как гипноз, оттого что самому ни о чем сейчас не надо заботиться. Кто-то ведет катер, что-то затевает Семенов. И пусть их — ведут, затевают… Пока посидеть в комфорте, который сулит еще большее великолепие на теплоходе…
«Вот жизнь! Наказывал матросам не брать шлюпку, не ходить на «Орел». Плохое предчувствие было. Твердо решил — на теплоход ни ногой… И тут же сам, нежась на диване, подваливаешь к «Орлу», и шлюпка с Матюшиным (вспомнилось, как он нахально хохотнул: «Может завернем?») сейчас подойдет к правому борту… И ведь хочется попасть на «Орел», и в ресторан хочется зайти, и послушать музыку… После долгого перехода, перед последним броском по океану охота хоть на часок сменить приевшуюся пластинку вахтенной жизни».
Силин оглядел свой выходной китель, начищенные ботинки и подумал: «А ведь собирался-то не к диспетчеру Селезневу…» Посмотрел на кофейный костюм Журина и окончательно утвердился в мысли, что собирались именно на «Орел». Конечно же, на «Орел». И Матюшин знал, что на «Орел», и нечего было лицемерить. Когда «Орел» в порту, мимо не пройдешь — это ясно.
Он посмотрел на Марусю, говорившую с Федоровной, на ее зефирное лицо, полное плечо, и все вокруг приобрело особый, какой-то пряный и притягательный вкус. Не потому, что Маруся очень уж понравилась, а потому, что она была неким завитком на роскошной картине, называвшейся «Орел». Наткнуться на такую картину в Ледовитом океане, в бухте, образованной тундрой и камнем, — одно удивление, и действовала такая неожиданность расслабляюще. Он понимал это, а противиться уже не мог. Компас показывал ложный курс, но девиацию устранять не хотелось…
Потом они очутились на палубе, пронизанной вихрями ресторанных запахов и звуков. В голове все слегка покачнулось и поплыло. Перед глазами Силина еще стоял облик Маруси… но ее уже не было, а осталась вылизанная палуба, зеркальные стекла и занавеси за ними, как туман, где растворяются столики и контуры людских фигур.
— Сначала ко мне, только так! — говорит Семенов и берет гостей под руки.
Они идут по мягкому ковру салона, по коридору, отсвечивающему полированными панелями красного дерева. Массивная дверь, блестящая, как зеркало, ручка литой отчищенной латуни.
— Прошу! — Семенов щелкает замком.
Просторная каюта, стол, тяжелая скатерть, пепельница — беломраморный медведь с мордой, испачканной пеплом.
Шурин садится, распечатывает коробку сигарет «Друг» и, закинув ногу на ногу, с обычным подчеркнутым вниманием вставляет сигарету в пенковый мундштук. Он словно в своей каюте, будто век тут прожил. Силин, несмотря на внутреннее расположение к происходящему, чувствует некоторую стесненность и стоит с нераскуренной сигаретой в пальцах. Между тем Семенов уже открыл полированный шкаф и зазвенел посудой.
Журин вставил, наконец, сигарету, полюбовался мундштуком, откинулся к спинке стула, глядя в потолок, выкатил изо рта клубочек дыма и вкусно его проглотил. Четыре пятнышка на брюках подсохли и почти исчезли. Это дополнило благодушное настроение, ставшее совсем безмятежным. Краем глаза Журин с удовольствием наблюдал, как на темном шелке скатерти поблескивают три крупные рюмки, поставленные Семеновым, как появились темно-синие, с золотом тарелочки, как по-щучьи остро блеснули вилки и ножи, как проплыл в середину хрустальный судок с крупно нарезанными свежими огурцами, перебившими весенним запахом табачный дым, как засветилась тусклым золотом коробка со шпротами и масляно улыбнулась малосольная нельма, как встала с краю плетенная из бамбука корзиночка с хлебом.
Затем, защелкнув верхние створки шкафа, Семенов присел на корточки и открыл узкую дверцу внизу. Довольно долго он находился в раздумье, пробегая глазами какие-то одному ему видные предметы. Журин и Силин знали, конечно, что это за предметы, но и виду не подали, что заметили раздумье хозяина.
Силин закурил в конце концов, сел на низкий диванчик, привинченный к полу медными винтами, и, сам того не желая, вдруг спросил:
— Думаешь, сальник протерпит до конца рейса?
Механик непонимающе обернулся и поперхнулся дымом.
— Сальник?.. — Он помедлил и глотнул воздух. — Протерпит…
11
…Вышли в море в штилевую, редкостную для этих мест погоду. Серая вода, серое небо, серая полоса берега.
Рядом с капитаном в рубке девиатор Слобожанин. Он высок, худ, одет в щегольски подогнанную форму. Раскрыл чемоданчик, перебирает свои магниты, беседует с Силиным. Его сочный, размеренный, словно бы специально поставленный голос распирает рубку, и кажется, что говорит он не для Силина, а для огромного зала, невидимо присутствующего здесь и ловящего каждое слово.
— …Должен сказать, что на выручку «Львицы» ходил сам. Нашли их только по радиопеленгу. Был достаточно плотный туман — они не могли ни определиться, ни подать сигнал ракетой издали. Когда подошли к борту, капитан Голяков сказался больным и остался в каюте. Я близко с ним знаком и поэтому заглянул к нему. Поскольку он и ваш друг, я могу сказать о деталях, которых никто не знает. Он, действительно, лежал и, увидев меня, ни слова не произнеся, заплакал. То есть даже разрыдался. Я присел на койку и, как мог, успокоил его. Последующая проверка компаса показала чрезвычайную девиацию, с которой выходить в море категорически воспрещено. Однако степень девиации капитану не была известна. Единственная его ошибка: потеряв из виду ведущее судно, он продолжал идти, как ему казалось, следом, а надо в таком случае тотчас бросать якорь и ждать. Я оставался у него все время, пока шли к порту. Он повторял одно и то же: «Позор-то какой — заблудился!» Но мне удалось немного его успокоить. Он поднялся в рубку, пробыл там до тех пор, пока бросили якорь, затем опять спустился в каюту и не показывался. Пришлось послать врача, который обнаружил переутомление и выписал микстуру. Голяков, конечно, пить микстуру не стал. Но, представляете, отказался и от коньяка.
Силин сам стоял у штурвала, отпустив Матюшина и приказав никому в рубку не подниматься. Он был в плохом настроении. Только Слобожанин немного отвлекал своими книжными словами и необычной манерой говорить. И Голякова было жаль. Так жаль — влажнели глаза.
В море стало полегче, тут захватило дело. Девиатор перекладывал около компаса магниты и железки, заставляя менять курс по береговым ориентирам. Курс надо было держать очень строго, и Силин старался. Даже при спокойном море ему доставалось.
Так и кружились почти до вечера. Слобожанин, впившись в компас, водил магнитами, сверял с берегом, приказывал менять курс. Все эго — не глядя на Силина, словно тот машина.
В кропотливой работе постепенно стиралась, ослабевала назойливая череда ночных видений. В голове оставалась лишь морская равнина под тяжелым небом, в котором пробита отдушина для мутного солнца, и прихотливый курс, продиктованный Слобожаниным.
Наконец вернулись в порт.
Отдышавшись и придя в себя, Силин передал штурвал Матюшину и, спустившись в коридор, с удовольствием отметил, что все прибрано, а из камбуза доносятся запахи, от которых сосет под ложечкой. Он провел Слобожанина в каюту, заглянул к Шурину, который только что вылез из машины и переодевался, — пригласил к себе.