И так далее.
Все сообщения пришли, но в голове у меня продолжает блямкать.
— Жила себе, никого не трогала, — говорю я. — Почему я должна думать о каких-то чужих мертвых девушках, тем более что они уже мертвы и помочь им невозможно? Месть не мой конек, тем более это месть за чужие дела, не относящиеся ко мне.
— Но он мог убить и тебя! — говорит Хосе.
— Уф-ф, — говорю я. — Да мало ли кто мог меня убить! Тыщу раз кто-нибудь мог. Или я, например, бессимптомно чихну на какую-нибудь старуху, она заболеет ковидом и помрет. А я даже не узнаю. Может, я уже восемь старушек погубила в предыдущую волну. Что теперь, про всех думать?
— Ну да, — говорит Хосе. — Про всех трудно. Но совесть, например, мучает. И потом, если его выпустят, он снова возьмется за свое. Разнообразный какой, кстати, чел. То грибы, то струна.
— Именно, — говорю. — Скользкий тип!
15
Что мне здесь особенно нравится, так это свет. Его здесь так много, прямо залейся. Помню, в Питере света вообще почти не было. В Европе свет разный: где-то как сквозь бумажку, а где-то голубой и щедрый. Но здесь… Иногда особенно хорошо видно, что абсолютно все, все состоит из света и теней. Вот я рисую лицо человека, и оно в моем воображении раскладывается на разноцветные световые треугольнички. Тень всегда последовательна, уж если она решила расположиться в какой-то стороне, так ляжет через все, что окажется у нее на пути. А нахальный кот из рыбной лавки, например, состоит из чистейшего света. Его усики и пушинки вспыхивают на солнце. Рыбы тоже горят. Тень только под прилавком, да и то не везде.
Для тени здесь надо постараться. Ромчик дрыхнет в рюкзачке на моей груди. Вот Ромчик — тот в тени. Мы несем с собой немного тени под накидкой. Там быстро становится мокро от нашего пота и от моего молока. Думаю, сегодня оно тоже соленое на вкус.
Возвращаясь, издали вижу сцену: Сесилия лежит на песке, Маритесс возвышается над ней. Голая ступня Маритесс — на груди Сесилии. Маритесс ко мне спиной. Сесилия лежит смирно. Подхожу чуть ближе.
— Повторяй за мной, — хриплым, монотонным голосом приказывает Маритесс. — Помни, что если не будешь повторять, то наша мама умрет. Я — твоя рабыня.
— Я твоя рабыня, — говорит Сесилия.
Останавливаюсь.
— Я вечная неудачница, — подсказывает Маритесс.
— Ну нет, — слегка возмущается Сесилия. — Это я не согласна, — она пытается приподнять голову, но Маритесс наступает чуть сильнее.
— Это что за тупые игры?! — возмущаюсь я. — Где ты этого набралась?!
— Это блогер! — кричит Сесилия изо всех сил и садится на песке. — Блогер один! У Далии! А Маритесс он понравился!
— Что за тупой блогер?! — я в ярости. Мне хочется отлупить Маритесс рыбой. На миг я представляю, как достаю тяжелую, скользкую, тугую рыбу и со всей дури хлещу мерзкую девчонку по щекам, подбородку, тощим загорелым бокам. — Идиотки! Сесилия! А ты чего подставляешься, как тупая?! — скорбный ротик Сесилии кривится. Жертвочка, блин, вечно губки скобочкой и глазки вниз. — Тупые дети!.. Ненавижу тупость и мерзкие игры! Без телефона обе на неделю! — умом я понимаю, что Сесилия не виновата, но меня несет. — Да-а-а-лия!
— Она гулять пошла, — говорит Маритесс таким сложным голосом, что я снова в бешенстве оборачиваюсь к ней.
— Откуда в тебе это берется?!
— Да я не знаю, — в замешательстве говорит Маритесс уже нормальным голосом, пряча глаза. — Да все нормально, мы просто играли, мам.
— Ты, что ли, правда не понимаешь, что это очень тупая игра?!
— Ну… это… я как бы понимаю, — тянет Маритесс, наматывая волосы на пальцы и прикрывая глаза, как будто хочет спать. Будто шторки спускает.
— Но? — гну свое я.
— Ну, я, короче, я понимаю, но мне очень захотелось так сделать, — говорит Маритесс. Она пожимает плечами. — Ну просто очень захотелось. Вот.
— Что делать, если очень хочется чего-то очень плохого? — говорю я.
Ромчик проснулся и делает попытки сбежать из рюкзака.
— Не знаю, — говорит Маритесс.
— Извиниться перед Сесилией. И при этом постараться чувствовать, что ты действительно повела себя не очень.
Лицо Маритесс опять приобретает сложное выражение. Слишком сложное для малютки. Не хочется ей стараться. А может, наоборот, хочется. Это же так здорово, два удовольствия: грешить и каяться.
Солнце в зените. Тени короткие, как огрызки карандашей.
16
Хосе говорит:
— А как в России в тюрьме? Холодно?
— Душно, — говорю. — И туберкулез.
— Ты его, что ли, жалеешь? Смотри-ка, там уже три трупа. Может, тебе еще Гитлера пожалеть?
— Не жалею, — говорю я.
— А что тогда? Может, тебе просто тяжело все это вспоминать? Ну там, триггеры и все такое?
— Да совсем не тяжело, — говорю. — Бывала куча вещей похуже. Вот меня однажды бюрократу одному так удалось уделать, что мне три часа казалось, что я червяк и он меня раздавил. Это вот мне тяжело вспоминать. А этого господина не тяжело. Но, по правде говоря, я его и помню-то не очень ярко. Он уже тогда был какой-то старомодный.
— Мертвец просто, — говорит Хосе. — Он был мертвец.
— Ну да, — говорю я. — Вот-вот. Мертвец.
— Ну и закопай его, — говорит Хосе.
— Не получается. Он со мной говорит, а я должна слушать.
— Зачем?
— Хоть и мертвец, а все равно человек.
17
Как-то мне довелось прочесть известный графический роман «Одеяла». Это был, наверное, первый графический роман (или, может, один из первых) в подобном духе. Главный герой, романтичный бедный юноша из религиозной семьи, увлеченно рисует, молится и переживает первую любовь. Тогда меня впервые поразило, какой этот герой-протагонист на удивление хороший — почти идеальный. Прямо ангел. Ну ничего дурного он не делает. Плохо поступить могут только с ним, не он сам.
Потом я переживала это чувство не раз — смесь умиления и легкого раздражения. Современный авто фикшн вообще настроен на волну жертвы. С одной стороны, это хорошо. Люди не стыдятся болеть биполярным расстройством (правда, совсем чуточку; если в мании ты ссал на прохожих с крыши, сочувствия тебе не видать) и даже страдать геморроем после родов; они смело говорят о пережитом изнасиловании, а тем более о школьной травле. Но вот что интересно: стоит упомянуть при них о девушке, которая убила своей машиной трех детей, потому что отвлеклась на телефон, — как всепрощение сменяется желанием «сжечь эту тварь». Девушка объявляется нелюдью. Она исключается из числа живых. Стоит заикнуться, что отвлечься вообще-то может каждый, — что, подчеркиваю, не делает девушку невиновной, она, конечно, виновата и должна быть посажена лет на семь, — как проклятия обрушиваются уже на голову «слюнявого прекраснодушного пособника этой мрази». Да минует безгрешных проклинателей чаша сия, пусть за рулем их не ослепят ни солнце, ни брызги от впередитрясущегося грузовика, пусть их не отвлечет кашель ребенка в автокресле, а ночью никакой сельский выпивоха не стартует им наперерез через неосвещенное шоссе в черной куртке и черных штанах.
Что касается меня, то я не безгрешна. Не просто «не идеальна», а именно что не безгрешна, то есть грешна. Во мне есть злобное, деструктивное начало. Я бы не смогла представить себя чистым агнцем. Я не агнец, я актор насилия. Может, среди людей и правда есть безгрешные овечки, но я таких не знаю.
И если профессор — мертвец, то и я не совсем живая. Я не могу полностью осудить профессора, потому что он мне не чужой. Осудить профессора — значит заткнуть уши. Если я не буду его понимать, то не пойму и жертву. И та девушка на машине, и профессор, и даже массовый убийца — не «нелюди». Как это было бы просто! Нет, дело как раз в том, что все мы люди.
Вот почему я продолжаю слышать профессора, хотя мне и противно. Я слушаю его, чтобы знать, что мне ответить Маритесс, когда она говорит: «Мне просто захотелось».
18
К ночи, когда спадает жара, мы гуляем вчетвером. Сесилия и Маритесс моют посуду после ужина. На повороте дороги Ромчик припускает вперед и налево. Здесь он всегда так делает, потому как направо — в горку, а налево дорога под гору идет.
Далия собирает цветы на обочине. Она пускается за Ромчиком, чтобы схватить его и вернуть на путь истинный. Вечер, и цветы среди нагретых камней пахнут особенно сильно. Платье Далии белеет в сумерках. Ромчик визжит и так сильно болтает ногами, что тоненькая Далия раскачивается. Мы с Хосе даже начинаем беспокоиться, что они вместе свалятся с дороги в овраг.
— Ну Роми, нам в другую сторону! — терпеливо тащит его Далия.
Вдруг между ними и нами возникает фигура. Мы и понять не успеваем, как это она так быстро. Та самая жена Антуана, никак не могу запомнить ее имени. Белые волосы, лицо почти молодое, одно плечо выше другого, странная походка, размашистые механические движения рук.
— Ш-шу отсюда, — шипит она. — Ш-шу… — она делает к ним шаг, размахивая руками- граблями. — Прайваси, бесы, прайват проперти!..
Бред, никакое тут не проперти, общая дорога. Ромчик орет и бьет Далию по ногам, та перегибается назад и роняет его. Делает шаг назад. Спотыкается. Я бросаюсь вперед, но ей удалось удержаться: она садится в жесткие стебли среди камней на обочине.
— Карга! — ругается Хосе, подхватывая ревущего Роми. — Не стыдно детишек пугать? Что они тебе сделали?
На лице женщины такая лютая, беспричинная, тупая злоба, что мне становится страшно. На миг я готова поверить, что она и правда ведьма. Но мы идем дальше, и тревога рассеивается в теплых синеватых сумерках.
19
— Да, — говорит Хосе, — мне тоже однажды захотелось убить женщину. Такое со мной было.
— Она была карга?
— Нет. Она была очень юная и очень несчастная. А я тогда как раз устроился на работу трейдером. У нас было такое мужское братство. Офисное, корпоративное. Я думал про себя, что вот наконец я чистенький, я выше всех этих бесконечных лесорубов, выше своей безумной крикливой родни, сидящей вокруг телека на бетонном полу. Я засиживался допоздна. Всерьез принимал идею офисной униформы. Потел в ней, дурачок, — усмехается Хосе.