…Но еще ночь — страница 41 из 81

а déjà vu : реминисценция детских телепередач, вроде «Клуба кинопутешествий» (а если прибавить сюда и «Ницше с кувалдой» , то, наверняка, и мультфильмов). Скандально даже не то, что профессор философии понятия не имеет о бэконовских идолах, о которых абитуриенту известно, что они не каменные и не деревянные, а призрачные, и что искать их поэтому следует не на островах, а в себе, рискуя (в случае перцевского «себя» ) обнаружить полный комплект — надо полагать, с некоторым перебором «идолов площади» . Скандально, что, даже прочитав это, он едва ли поймет, о чем речь. Непонимание приводит к первому срыву в программе, за которым автоматически следуют другие, нарастая в дурной анекдот.

Перцев цитирует: «Тут задавать вопросы молотом и, быть может, услышать в ответ тот знаменитый глухой тон, который говорит о вспученных внутренностях, — какой это восторг для человека, имеющего за ушами еще уши, — для меня, старого психолога и крысолова, перед которым должно звучать то именно, что хотело бы пребывать в безмолвии…»

Перцев комментирует:«Вспученные внутренности, конечно же, бывают не у какого-нибудь каменного или деревянного истукана, а только у живого человека. Этому бедняге и так несладко. У него скопились газы. Живот просто разбарабанило. А тут еще приходит небезызвестный человеконенавистник Ницше — и задает ему вопросы молотом. Берет, знаете ли, кувалду, и — р-р-раз! Прямо по животу! С восторгом!»

Весело Перцеву с переводчиками, которые сделали из Ницше монстра и терминатора. Уж сам-то он знает, как всё было на самом деле:

«Ницше, будучи человеком деликатным и застенчивым, никаким молотом размахивать вовсе не собирался. Не его это был образ. Ведь пролетариата Ницше не любил точно так же, как и профессор Преображенский. И молота — как привычного аксессуара Пролетария — не любил тоже. Вот В. И. Мухина, создавшая дивную скульптурную композицию „Рабочий и колхозница“ — та любила. А Ницше — нет». А еще Перцев знает, почему нет. Но для этого надо, чтобы начистоту: «если уж говорить начистоту, не те у него, хилого и немощного, были силы, чтобы размахивать молотом» .

Случай, как говорят в Вене, безнадежный, но не серьезный. Здесь самое время забыть о Ницше и начать с медленного и крайне осторожного усвоения Агнии Барто. А еще раньше, с объяснения того, что существуют же темы, которые следует избегать, чтобы не выставить себя глупее, чем на самом деле.

На самом деле — хуже. Перцев: «Картина понемногу начинает проясняться» . Оказывается: деликатный и застенчивый Ницше, говоря «Hammer» (молот), имел в виду «Hämmerchen» (молоточек врача). Это невероятно, но это написано так — Перцевым. «Ницше собирался философствовать с молоточком в руках» . Как врач, подходить к идолам и подвергать их перкуссии, то есть постукивать по пузу. На предмет выяснения, так сказать, почему их мучат газы. То, что врач постукивает при этом пальцами, а не молоточком, не играет роли. Главное, чутье.

Языковое чутье «русского человека» Перцева оказалось, при всей своей проблематичности, просто богатырским по сравнению с его философским чутьем или просто вкусом. Представить себе Ницше автором книги: «Гибель божков, или Как философствуют с молоточком в руках?» (так дословно Перцев) — даже не мечта пародиста, а просто то, от чего пальцами обыкновенно постукивают не по животу, а по голове.

Перцев на прощание: «Того, кто наивно считает, что перевод — наука менее точная, чем сопромат, к переводу нельзя подпускать на пушечный выстрел» . Я бы поостерегся сказать, к чему еще, кроме философии, нельзя подпускать Перцева, но, наверное, на этот раз достаточно будет и философии.

Базель, 21 октября 2008

Post scriptum.

Тема «Перцев и Ницше» завершается прощанием с Перцевым и продолжается, без Перцева, как Ницше. Конкретнее: Ницше в русских переводах. У читателя не должно возникнуть ложного впечатления, будто с переводами, о которых шла речь, всё обстоит в порядке. Конечно, это не так, но, чтобы сказать, что это не так, пришлось дождаться ухода Перцева; было бы не только неуместно, но и технически невозможно, прокалывая булавкой указания на фиктивные недостатки, параллельно фиксировать действительные. Когда в 1990 году я готовил ницшевский двухтомник, в моем распоряжении были отдельные старые переводы и — целина. Мне предстояло: 1) править имеющиеся переводы, 2) параллельно делать свои, 3) писать комментарии к текстам, 4) пропадать в библиотеках, ища в тысячах страниц источники, не назвать которые мог позволить себе философствующий молотом Юпитер, но никак не мог его ответственный редактор-бык, 5) всё это в послеперестроечном Ереване, где надеяться приходилось уже не столько на наличие нужных книг в библиотеках, сколько на то, что не выключат снова, и надолго, свет; понятно, что вероятность недостатков (ошибок,

промахов, пропусков, курьезов), которые и в нормальных условиях пролезают-таки сквозь все дыры и щели, вырастала в названных условиях вдвое, если не больше; только абсолютному профану, не понимающему того, о чем он говорит, зато тем охотнее говорящему о том, чего он не понимает, могло прийти в голову требовать от перевода точности сопромата; не знаю, как сопромат, но точный (по единственности) перевод проходит, скорее всего, по ведомству «чуда» и уж никак, ни при каких обстоятельствах — «правила» . Чудо — это когда Карлейль переводит гётевского «Мейстера», Рильке Лермонтова и Валери, а Шпет «Феноменологию духа», причем, говоря о «чуде» , надо иметь в виду не отказ от понимания, а, напротив, как раз понимание невероятности случившегося: когда оригинал переводится на чужой язык так, как автор сам написал бы его, пиши он на чужом языке, а не на языке оригинала. С ницшевскими переводами в двухтомнике, увы, не произошло никаких чудес; оглядываясь, по прошествии без малого двух десятков лет, на сделанное, я тем резче и ярче фиксирую провалы: как в отредактированных чужих, так и в написанных своих переводах (не говоря уже о предисловии и комментариях, которые видятся мне сейчас, в бессильной оптике конъюнктива, совсем не тем, чем они хотели и могли бы быть). Надо прибавить сюда и выбор издания. Я работал со старым наумановским, над которым потрудились, в частности, Фриц Кёгель, братья Хорнэфферы, Петер Гаст, ну и, конечно же, «сестра» . Демон перестройки, раздающий ваучеры «нефашистской жизни» , как раз затеял свой ремонт одной шестой земного шара, и было бы иллюзией полагать, что он не потребует контрибуции и с русского Ницше, тем более что ему-то последний и был обязан воскрешением из мертвых. Свое он получил, убедив меня, что лучше старого опороченного наумановского издания может быть только дезинфицированный Шлехта, а лучше Шлехты (besser als schlecht, если скаламбурить) только связка итальянцев-марксистов Колли и Монтинари (по аналогии с Сакко и

Ванцетти, если скаламбурить еще и в последний раз). Пока я искал эти новые издания, работать пришлось со старым и только потом уже, почти с середины, переключаться на новые. В корпусе текстов это ничего не изменило (напротив, чтобы заполнить образовавшуюся щель в листаже, я даже перевел и включил в состав «Злую мудрость», которой и в помине не было, да и не могло быть, у Колли и Монтинари), зато изрядно попортило общую атмосферу презентации, о чем мне сегодня приходится сожалеть, — не потому, что я предпочитаю «нефашистской жизни» «фашистскую» , а просто потому, что считаю ту и другую одним и тем же мифом, точнее, левшой и правшой одного и того же мифа; сожаление вызвано не столько заменой одного оборотня другим, сколько запоздалым пониманием подлога, где новый, разоблачая старый, как миф, самого себя выдает за действительность. « Наконец-то: аутентичный Ницше! » На деле, всего лишь пересаженный: из прежней героической атмосферы одиночества и стояния насмерть в новую обстановку reality show, соответственно: с заменой эруптивных выбросов мысли, худо ли, хорошо ли стилизованных под некие подобия раскопок и руин, тупой хронологизированной их выставленностью, где их уже не читают, а просто застают в той же неподготовленности или неприглядности, в которой профессиональные папарацци застают звезд экрана и чего угодно. (Орел «Заратустры», долгое время простоявший в бронзе перед домом Ницше в местечке Сильс-Мария, недавно был выдворен за дом, уступив место какой-то металлической невменяемости, а другая, живая, невменяемость, барышня-гид по дому-музею, объясняет понимающе кивающим при этом посетителям, что теперь вот ничто уже не станет привлекать сюда скинхедов.)

Возвращаясь к переводам: сложность заключалась, прежде всего, в выборе таковых, если их оказывалось несколько, и уже потом в правке, притом что править приходилось чаще всего, переводя целые куски заново. Я помню, как я был удивлен, читая полиловский перевод «По ту сторону добра и зла». Полилова я знал по прекрасному переводу «Сумерек идолов» и туринского письма о Вагнере, так что, узнав о его же переводе «По ту сторону добра и зла», сразу стал искать книгу. Разочарование было полным; как будто переводил не один и тот же человек. Переделывать приходилось страницами. Аналогичное, в несколько смягченной форме, случилось и с «Заратустрой». В моем распоряжении были два перевода — Антоновского и Изразцова; поколебавшись, я отдал предпочтение Антоновскому, хотя Изразцов в ряде мест выглядел не хуже, если не лучше, но уже скоро, войдя в работу, понял, что — влип. (Между прочим, Антоновскому больше удался «Ecce Homo».) По отдельным примерам, приведенным мною в соответствующем комментарии 2-го тома, можно догадаться, как и во что влип. Но выбора не было; оставалось, грезя о собственном переводе, править этот и параллельно переводить «Веселую науку» — очень веселые темпы (первый том был сделан и сдан за несколько месяцев), впрочем, вполне понятные, если представить себе прорвавшуюся плотину. Я говорю это никоим образом не в оправдание недостатков сделанного, а с оглядкой на