Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман — страница 12 из 95

Пачка влажных, чуть слипшихся фотографий, которые мы тихо и восторженно печатали в ванной комнате. Я принес фотографии домой под серой форменной гимнастеркой. Когда, забыв, расстегнул ремень, они упали на пол. Я испугался ужасно. Но все обошлось гораздо спокойней, чем я ожидал и боялся, — взрослые были педагогичны и насмешливо снисходительны.

“Ганс Блюер… определил однажды эрос как «утверждение человека независимо от его ценности»”.

Томас Манн, из письма

Вот несчастье — вот этого нашего возраста — возраста подростков — что мы ЭТО ощущаем, как животные, и только потом приходит ощущение — человеческое. А до тех пор, пока это произойдет, такой огромный — такой катастрофический — провал, имеющий влияние на всю последующую жизнь. И чтобы избежать, чтобы избыть это влияние, нужны силы — воли и случайностей. Которые не всегда случаются.

“Любовь развивает характер”.

Дмитрий Веневитинов

Итак, любовь. Переделкино, Мичуринец, писательский поселок. Или “Литгазеты”? Сначала меня привозили туда Анастасьевы, у них был коттедж в Мичуринце.

Николка Анастасьев, тоже одноклассник с первого по четвертый, сын театрального критика Аркадия Николаевича, большого сибирского человека, с таким же большим отцом-врачом и большими братьями. Тогда, по-моему, он был членом редколлегии “Литгазеты” и у него был “персональный” “москвич”.

Тогда я был совсем маленький и на второй день тосковавший по маме.

Подрос. Подросток. Сам езжу на электричке с Киевского вокзала. Дачка Петровых-Катаевых, Илюша Катаев, будущий композитор. Его мама Валентина Леонтьевна. На дачном столике возле кровати книга “Три толстяка”, иллюстрации Добужинского. С посвящением ей и надписью рукой Олеши.

Женька Чуковский почему-то запускает шар-зонд. Где взял? Потом я всем врал, что видел, как Женька со своим огромным носом поднялся в воздух и улетел над деревьями, уцепившись за тросик шара-зонда.

Там же знакомство с ослепительным красавцем Мишей Казаковым, уже, кажется, снимающимся в кино. “Убийство на улице Данте” Габриловича и Ромма? Потом Миша снимется в роли Таирова в нашей с Бланком картине “Смерть Таирова”…

И, конечно, Таня Алигер.

Девочки. Таня. Рыжая Ира. Боксирование с Сашкой Рыбаковым в саду. Девочки смотрели с веранды дачи Виталия Озерова. Я намекал раньше на то, что занимался боксом. Встал в стойку и был немедленно побит.


Таня Алигер. О, как она была прелестна! Понимал я это?

Понял, но было поздно.

Она, девочка с библейским лицом и жесткими волосами, была тогда влюблена и приходила в Москве — в белых чулках — под мои окна на Фурманова. Как она сама потом мне рассказывала, смеясь. И мы оба знали, что уже поздно, и смеялись.

И совсем уже позже — библейская, как все говорили, красавица с сенбернаром, сочиняющая сказки.

У меня есть такое постоянное воспоминание — такая полулегенда. Мы договорились пойти в кино. Но оба что-то напутали. И она ждала меня у “Центрального”, а я ее у “Художественного”. Мне всегда казалось: встретились бы тогда — и вдруг наши обе жизни пошли по-другому.

Так что, возможно, к лучшему, что не встретились?


Отчего так дрогнуло сердце? Оттого, что вдруг увидел — в памяти — летнюю дорогу с поезда — от станции “Мичуринец” — вдоль заборов и писательских дачных участков — к коттеджу Маргариты Иосифовны Алигер, к Тане. Сейчас я влезу в дырку в заборе, чтобы не видела подслеповатая, всегда прищуренная Маргарита, не любящая меня, и лягу на траву под деревом. Сейчас от дома подойдет Танька в сарафане с голыми плечами и сядет рядом со мной…


Она была влюблена в меня, тогда, в белых чулках. За что? А потом я врал, негодяй, что у меня с ней “было”… Но это позже, позже, позже…

В детстве и в юности я очень много врал. Чтобы как-то выровнять свою жизнь по отношению к другим.

“В детях, одаренных живостию ума, склонность ко лжи не мешает искренности и прямодушию”.

Александр Пушкин

Вообще — вранье. Тут надо разобраться. Вранье и ложь. Вранье и обман. Вранье и фальшь. Вранье, правда и истина. Правда и реальность. Воображение и достоверность.

Путаница жуткая.


Значит, это был 54-й год, когда отец водил меня на “Турбиных”? В Театр имени Станиславского на улице Горького.

Пожалуй, в то время отец испытывал по отношению ко мне некоторую тайную брезгливость. Я был плохо одет, неряшлив, с дурацкими волосами. А он шил костюмы в Литфонде — “у Зингера”.

Хотелось бы все-таки понять, что за человек был мой отец. Может быть, я сейчас во многом — он?


У отца во Внукове появился радиоприемник “ВЭФ”. Иногда отец вечером уезжал в Москву до утра. Я оставался на большой, тихой “гусевской” даче. Сторожа жили в своем домике на участке, на дачу приходили только следить за паровым котлом. Ночь. Я один. Какое наслаждение. За черными блестящими окнами второго этажа деревья в снегу. В кабинете отца натоплено, пахнет крепким чаем из термоса, старыми книгами и журналами с полок. Я сажусь в кресло к приемнику и — без обычного страха — спокойно кручу круглую ручку, ловлю джазовую музыку. Шкала приемника светится в теплой полутемноте красным, желтым, зеленым. Я один. За окном скрипучая морозная зима. Впереди — жизнь.

Запись 2014 года

Мне семьдесят четыре года. Ночь. Всемирная печаль поет голосом Билли Холидей. Ночь — это мир. В котором много страшного и прекрасного, в котором перепутались корни страданий и корни воспоминаний. Ночь — шире, необъятнее сна. Сна, а не сновидений. Сон только лишь начинка ночи. Ночь многослойна. Сон, полусон, сновидения, мысль на границе сна и во сне, бред, улыбка внезапного пробуждения, страхи, бесконечность, зримая иллюзия близости и наслаждения, разочарование, погоня. Ночь — это роман.

Я помню, когда умерла бабушка — мамина мама — “Елочка”, как ее называл дед, не родной, Сергей Григорьевич Филиппов. Я стоял у окна в большой комнате на Фурманова и заставлял себя думать, что мне очень горько.

Мне было 15 лет. И тогда же — чуть ли не на моих глазах — родилась Олька, сестра. Мы были с мамой вдвоем дома, у нее стали отходить воды, я пригнал с ближней стоянки такси и повез ее рожать.

“Какая в Москве жара. Очень противно, пыль.

Я сидел днем у Паши. Была его сестра трех лет по имени Ольга. У нее такие удлиненные синие глаза, как на картинах Пикассо. Он так рисует глаза женщин. Я спросил:

— Оленька, что ты будешь делать, когда вырастешь?

— Я буду пудриться и одна гулять по тротуарам.

— А как ты будешь гулять?

— Налево — направо.

Вот такая девочка трех лет”.

Геннадий Шпаликов, “Разрозненные заметки”

Филипповы — бабушка, дед и тетка — жили в доме на Смоленской площади.

Что-то было в нем для меня — необъяснимо — и тогда в детстве, но и сейчас — в памяти — праздничное. В этих посещениях дома на Смоленской, бабушкиной квартиры в конце длинного — коммунистического быта — коридора — в дурацком и веселом доме, где в первом этаже был Гастроном № 2.

Нужен талант Трифонова, чтобы написать об этом фантастическом доме и его обитателях. Казалось, что они все знакомы друг с другом.

Смоленский дом, длинные коридоры и “черные” выходы. Общие сортиры — Дом-то был коммунистический. И — как во сне — неясное воспоминание: я — маленький, мороз, жду взрослых — на воздухе — с изнанки дома, которая обращена на Садовое, и всегда терпко воняет рыбой — ее подвозили в Смоленский гастроном в грузовиках-фургонах.

Наверное, в таких же фургонах везли на Лубянку.


Был такой период жизни, когда мне часто (повторяющиеся сны) снилась лестница в Смоленском — “бабушкином” — доме, втором доме моего странного детства. Но не главная — к подъезду с Арбата, а на другую сторону дома — во внутренний двор и на Садовое кольцо. Она тоже была вонючая, как двор, и грязная, эта лестница, но я почему-то больше любил спускаться по ней. Наверное, я во что-то играл, прыгая через ступеньки и слушая эхо, — кем-то себя воображал.


Бабушка была тихая, в семье считалось, что она не может прийти в себя после самоубийства первенца Виктора. Тетка Ирина была властная и ненасытная, среди ее любовников — еще до войны — был ее ровесник, смазливый мальчик Борис Авилов, живший на пятом этаже с матерью-ведьмой. Позже он станет актером Малого театра, будет играть вместе с Яблочкиной в “Лесе”, а еще позже окажется моим отчимом и отцом моей младшей сестры.

Когда мама — в эвакуацию — уедет из Ташкента в Москву — к отцу, мы с Витькой останемся с теткой. И я буду называть ее мамой.

Кроме бабушки и тетки Ирины, в этой квартире жил еще и ее отец, мамин отчим, наш дедушка Сергей Григорьевич Филиппов, странное таки событие для семьи Гольдфельдов и Гайсинских. В детстве взятый из деревни Филипповка “мальчик” у булочника Филиппова, в 19-м году комиссар в красных штанах, сшитых из портьеры, потом студент Промакадемии, инженер-строитель, пьяница и развратник, старый большевик и гениальный грибник.

Значит, все-таки во мне — хоть и слабой струйкой — течет кровь скрипача — неведомого мне Бенедикта…

Но был у бабушки еще и первый муж, Бродский, туманный несколько, однако произведший на свет, кажется, в Женеве, бабушкиного старшего сына, ставшего троцкистом и писателем под псевдонимом “Виктор Дмитриев”. И познакомившего свою прелестную шестнадцатилетнюю сестру Жанну, мою будущую маму, с моим будущим отцом-писателем. И чуть позже вместе с любовницей, московской красавицей Ольгой Ляшко, застрелившигося в своей квартире — в этом же дурацком и веселом доме коммунистического быта.

Виктор Дмитриев был отцом моего обожаемого брата, двоюродного Женьки. Тот умер очень рано, в двадцать восемь лет — в Киеве. Там его хоронил Виктор Платонович Некрасов, всю жизнь влюбленный в его мать Раю Линцер. Переводчица с испанского и сама похожая на испанку, она уже была женой Игоря С