казать, ему это очень помогало в его разнообразных делах.
И отчасти и мне тоже. Потому что ко мне никто и никогда не подкатывался с приятным предложением о сотрудничестве с “конторой”. Как это было, например, с Мишей Казаковым, по его собственному печатному признанию. Или, к несчастью, с Димой Оганяном.
Как-то Миша Калик, тоже живший тогда в Болшеве, в ответ на мои стенания по поводу мучителя Вайнштока полушутливо сказал: “Держитесь его, Паша! Он гениальный специалист по советской власти”. И я продержался! До “Объяснения в любви”. Нет, сначала еще были “Новогодние приключения Маши и Вити”. Но это уже особая история…
Действительно, я только писал и работал с режиссерами. А придумывал идеи, пробивал, устраивал, ходил по кабинетам, льстил, интриговал и делал всякие любезности начальникам кино — Вайншток.
В то время слово “продюсер” совсем не было таким ходким, как сейчас. Но он был истинный и очень хороший продюсер. И умел то, что почти не умеют называющие себя так сейчас, — не только тратить государственные деньги с пользой для себя, но и, в первую очередь, безошибочно находить, открывать именно тех — единственных — людей, кто лучше других сделает для него работу и сценариста, и режиссера. Так он сначала открыл для себя Сашу Шлепянова, и получился знаменитый “Мертвый сезон”. А на смену Саше, с которым мы подружились, пришел я.
Так что при всем том, что я временами видеть его не мог, выл и бился в его маленьких коварных ручках, я все-таки поминаю его добром. Где бы я был сейчас без этой встречи?
Надо признаться, я его тоже мучил. Долго терпел, работал, работал — кажется, сочинялась тогда “Сломанная подкова”, — трезво гулял по болшевским дорожкам. С Гребневым, который меня дружески привечал, иногда с Юткевичем, которому больше не с кем в этот день было говорить о литературе. И, конечно, со Шпаликовым — то я его провожу до коттеджа, “домика”, то он меня до главного корпуса. Или спускался в бильярдную, где играли — с разной степенью мастерства — лучшие люди на свете — Дунский и Фрид.
Но иногда не выдерживал и срывался в Москву.
Сохранилась, как документ, свидетельствующий об этом, записка, найденная мной в номере, куда я трусливо и незаметно прокрался, вернувшись после трехдневного отсутствия. Напечатано на моей пишущей машинке, правописание Шпаликова сохранено:
“Павлик, павлуша, павлинчик, павел!
Я забрал — по просьбе Вайнштока и по чувству социальной безопасности — машинку и приемник из твоей незапертой комнаты.
Так что — все в полном порядке.
Домик ты знаешь.
Привет!
Салют!
Банзай, — Гена”
И от руки:
“Пишу от руки (так демократичнее). Паша, ты бы хотя б позвонил Вайнштоку — он серьезно расстроился — и не так уж по делам вашим, а твоим трагическим исчезновением… P. S. Говорят, — (последний человек, видевший тебя живым), что ты шел к Клязьме. Это страшно представить — но — видели!”
Тогда, в начале семидесятых, в Болшеве, кроме нас с Вайнштоком, сошлись и другие “творческие пары”.
Александр Аркадьевич Галич — с проказником Марком Семеновичем Донским. Он писал для него сценарий о Шаляпине. Мы с Галичем жили на одном — втором — этаже, дверь в дверь через коридор. И я иногда, на пути в сортир, с упоением подслушивал под дверью его номера, как Донской учит Галича писать сценарии и поет басом, изображая Шаляпина.
Другая пара — Лариса Шепитько и Гена Шпаликов. Они работали над режиссерским сценарием фильма “Ты и я”. Раньше этот сценарий назывался у Генки “Кривые чемоданы”, и мне это больше нравилось.
Это был важный и серьезный для Шпаликова сценарий. Не зная ничего друг о друге, он и Вампилов — в “Утиной охоте” — открывали в современной жизни нового героя, хоть и безвольно, но по-своему бунтующего против инерции и низменности всеобщей безнравственности, выдающей себя за всеобщую нравственность.
В Доме творчества Лариса поначалу появилась вместе с Элемом. Они усадили меня на диванчик у входа в столовую. И, тесня с двух сторон, сказали:
— Не пей со Шпаликовым!
— Какое там! — с тоской воскликнул я. — Здесь же Вайншток!
— И не давай ему денег! Как бы ни просил! Ни копейки! Не то убьем!
И убили бы, между прочим. Такие ребята… Я поклялся!
Но была еще и четвертая пара. Скорее, как сейчас бы сказали, виртуальная. Потому что это был один Валентин Иванович Ежов, начинавший писать — тогда для Григория Наумовича Чухрая — то, что потом стало — уже вместе с Рустамом Ибрагимбековым — “Белым солнцем пустыни”.
Я всегда вспоминаю Валю с любовью. Он был замечательный и совершенно свой парень — именно так — при весьма существенной разнице в возрасте.
Познакомились мы раньше. Я еще учился во ВГИКе. Вместе с сокурсниками — все старше меня, я вообще был самый молодой на курсе — мы на последние шиши посидели в “Туристе”, но этого нам показалось мало. Что делается в таких случаях? Ищутся и отдалживаются деньги. И тут на стоянке такси возле гостиницы возник Валентин Иванович Ежов, только что вместе с Чухраем награжденный Ленинской премией за “Балладу о солдате”.
— Пойди и попроси, — сказал мне Виталий Гузанов, коммунист, капитан 3-го ранга, юнга Северного флота. — Скажи, так и так, мы молодые сценаристы, поклонники вашего таланта…
— Хотим выпить за ваше здоровье, — поддержал его Женя Котов, коммунист, секретарь комсомольской организации факультета, будущий директор студии имени Горького.
— Почему я?
— Потому что нам не очень удобно. Мы коммунисты, а ты даже не комсомолец.
С этим спорить было трудно, и я пошел. И попросил.
— Старик! — приветливо сказал Ежов. — Дал бы, но у самого последняя трешка осталась. Только на такси, до Кремля доехать — Ленинскую премию получить.
В отличие от Галича, Шпаликова и меня, Ежов ничем и никем не тяготился. Ходил по коридору первого этажа, останавливаясь с каждым, чтобы поговорить, а главное, рассказать. Рассказчик он был выдающийся, а историй у него был миллион. Потом немного выпьет у себя в номере и ляжет спать, совершенно не задумываясь о сроках сдачи сценария. В крайнем случае сценарий он спокойно мог надиктовать прямо на машинку за две ночи. Я сам видел.
Кино чувствовал великолепно, выдумщик и изобретатель был первоклассный.
Я думаю, мало кто понимает, что означают строчки Шпаликова, опубликованные в книгах и висящие в интернете: “О, Паша, ангел милый, на мыло не хватило присутствия души…”
Гена жил тогда в “домике”. В соседней комнате — Лариса, чтобы контролировать. По утрам, до завтрака, он приходил в корпус и подсовывал мне под дверь то написанные только что стихи, то вырезанные из журналов картинки с изображениями спутников — космосом он был потрясен.
Но в то утро загадочные стихи про мыло еще не были подсунуты.
Шпаликов разбудил меня и сказал, что у него кончилось мыло. Само по себе это не представляло никакой жизненной сложности. Мыло легко можно было приобрести в магазине на “фабричной девчонке”. Так в просторечии именовалось это место — через мостик и в горку. На пятачке были сосредоточены жизненно важные институты. Магазин с широким выбором товаров, от черного хлеба и водки до средств против вредителей сада и огорода. И пивнушка, тесная, прокуренная и пропахшая.
Но, во-первых, на мыло у Гены не было денег, а во-вторых, Лариса не отпустит его на “фабричную девчонку”, которая в Доме творчества среди приличных людей была известна как место злачное и опасное. Деньги были у меня. И как раз со мной Лариса может его отпустить. Потому что, сказал он, глядя на меня серьезно и убедительно, тебе, Паша, она доверяет, как никому. Разве я мог отказать?
А на улице был восхитительный — юоновский — март! С чернеющим уже, колючим снегом, голубым небом и солнцем. И как только мы глотнули, вдохнули в себя этот март, этот воздух, — в наши родственные души сразу проникло тайное весеннее возбуждение, когда все на свете трын-трава. Но мы еще друг другу в этом не признались.
Господи! Прямо как сейчас вижу! Две кровати, на одной лежит Лариса, на другой улыбается мне Наташа Рязанцева, уже бывшая жена Гены, приехавшая накануне к подруге Ларисе в гости.
— Только мыло, только туда и обратно на завтрак, — говорю я Ларисе, прямо и честно глядя ей в глаза, абсолютно убежденный, что говорю истинную правду.
— Паша! Ты помнишь, что мы с Элемом тебе сказали?
Я помнил. Мы вышли, легкие, утренние, весенние, нараспашку. Разговаривая о том о сем и рассказывая друг другу и себе, как мы вернемся с мылом, позавтракаем и сядем работать.
Дорога от нашего забора, спуск к реке, мостик. И тут мы увидели Ежова. Рыжая дубленка горела на мартовском солнце. Он уже купил в киоске газеты, шел назад, но по обыкновению задержался на мосту с какими-то нашими дамами, чтобы потрепаться и что-то рассказать. Мы шли мимо. И он как-то так склонился к нам своим крупным носом и негромко, но внушительно произнес:
— Сценаристы! В пивной горячие пирожки с капустой и коньяк “Плиска”.
Гена молча посмотрел на меня глазами раненого оленя.
— Ну, вот что! — сказал я. — Съедим по одному пирожку, чтобы не перебивать аппетит. Выпьем по пятьдесят грамм коньяка…
— По сто, — сказал Ежов.
— По сто, — согласился я с лауреатом Ленинской премии. — Вернемся, позавтракаем — и работать!
В пивной нас встретили как родных. Буфетчица уже давно была очарована Ежовым. А все опохмелянты были свои в доску. Особенно знаменитый болшевский карлик, которому кружку с пивом приходилось давать вниз, под столикстояк.
Ежов тут же сообщил, что он автор “Баллады”, взаимопонимание еще больше укрепилось, Валя грянул несколько фронтовых историй подряд, кто-то запел, и время полетело незаметно. За окнами уже чуть потемнело, солнце было уже не так высоко. Впрочем, я еще сохранял некоторое чувство ответственности, хотя ощущение опасности и неминуемой расплаты уже как-то притупилось.
— Ну, еще по пирожку, еще бутылку, и все, — сказали мы бесстрашно. — Придем, поспим, пообедаем — и за стол! По машинкам!