Провожать меня из “Внуково” в семь утра будет Отар Иоселиани, с которым мы расстались накануне ночью в “Национале”. Веселые были проводы….
В результате провожания он доставит меня и семейную пишущую канцелярскую машинку “Континенталь”, запеленутую мамой в одеяло и перевязанную веревкой, на тележке — прямо к трапу самолета. Тогда было как-то попроще…
В Ялте я поселюсь на горе в Доме творчества писателей и по вечерам буду спускаться в “Ореанду”, где после съемок уже заседает славная компания. Юра, и его старший брат, оператор картины Вадим Ильенко, и его “второй” Виля Калюта, впоследствии прославившийся как оператор Балаяна и Михалкова, и Боря Хмельницкий, актер “Таганки”, Хмель, общий милый друг и любимый собутыльник.
Цвет, собственно, и погубил в “Стрелке” драматургию, о которой тогда я имел крайне слабое представление, несмотря на диплом. Сейчас бы я знал, как все написать, но — поздно. А тогда бился, злился, матерился. И вдруг, все еще не пережив недавние впечатления, вместо сказки сочинил рассказ “На краю света”.
“Сейчас ему совершенно все равно, узнают ли, о чем он думал тогда, в темноте, в октябре, на острове Чечень, когда вокруг была ночь, разрываемая лучом прожектора с маяка, когда со всех сторон было слышно бегущее к берегу море, а слева, и справа, и сзади были деревья без листьев с белеющими стволами, и слабо светила желтая лампочка со столба, и на этом же столбе был громкоговоритель, гремевший изо всех сил”…
Журналиста, застрявшего на острове, звали в рассказе Сашка. Видимо, в этом уже было какое-то предчувствие будущего рождения моего меняющего разные образы главного героя написанных и ненаписанных произведений. Но, может быть, даже из-за этого рассказик, сочиненный с явным перебором эмоциональности и излишне красивых словесных сочетаний, не заслуживал бы упоминания, если бы не одно важное для биографии обстоятельство. Он оказался первым в цепочке событий, которые в конце концов привели к полному — и уже навсегда — разрыву с отцом.
Волнуясь необычайно, я отчаянно прочитал рассказ Борису Балтеру и Борису Заходеру. Жили они оба в Доме творчества. Балтер в Ялте оказался не случайно. Первоначально фильм по его сразу всем полюбившейся книге “До свидания, мальчики” должен был ставить не Миша Калик на “Мосфильме”, а киевский режиссер Артур — Артуша — Войтецкий на Ялтинской студии.
А я еще раньше — в один из приездов в Ялту — познакомился с Артуром и подружился с ним и Яшей Базеляном, учеником Ромма, тоже киевским режиссером, в то время числившимся художественным руководителем Ялтинской студии. Вместе с Артуром он снял “Рожденные бурей” по роману, якобы написанному Николаем Островским. А до этого, в 54-м, — общий с Сережей Параджановым дебют на Киевский студии — сказка “Андриеш”.
Яша был необычайно интеллигентен, просто чеховский персонаж во плоти, недаром одна из его картин — “Дом с мезонином”. Да и много позже, когда он уже переехал в Москву и работал на студии Горького, я сделал для него коллаж из всех детских рассказов Чехова и рассказов, где дети рядом со взрослыми.
Сценарий был очень неплохой, правда. Но его зарубили — он был уж очень чужой для студии Горького с ее трафаретными детьми, на которых мне всегда было неловко смотреть.
Тогда я — вместо того, чтобы послать подальше всю эту редактуру, — написал еще один сценарий по тем же рассказам, но с другим приемом и сюжетом. Уж очень мне хотелось помочь Яше, потому что положение его на студии было весьма неважное. Они зарубили и этот вариант, ссылаясь на заключение какого-то — специально для этого выкопанного — занюханного чеховеда.
Яше я не помог, кино он уже больше никогда не снимал.
Однако, несмотря на чеховскую интеллигентность, выпивал он в ялтинский период очень даже неплохо, достойно, что нас тоже объединило. Вот они с Артуром и познакомили меня с Балтером и Заходером.
Хотелось бы понять сейчас, что же такое было во мне, довольно дурацком мальчишке, в тот безумный и прекрасный месяц в Ялте в 63-м году. И за что Балтер и Заходер, оба старше меня больше чем на двадцать лет, дружили, пили, смеялись и откровенничали со мной.
И как же мне радостно и гордо вспоминать этих двух людей, подаривших мне замечательный — незабываемый — месяц дружбы.
Началось это с того, что я вдруг осмелился и прочитал им в Доме творчества свой рассказ. И они его похвалили. Оба. Причем характеры очень разные.
Балтер — прошедший Финскую и Отечественную, начав, по его же словам, с “ваньки-взводного”, получивший от судьбы литературную славу, всё же — на поверку — был хороший, верный, сильный евпаторийский пацан. “До свидания, мальчики” — это он, весь. Когда мы выпивали, он научил нас евпаторийскому, как он говорил, тосту: “И шоб они сдохли!” И мы всегда знали, кто и что в этот момент имеется в виду.
Прямой, искренний, смелый, очень обаятельный, мягкий с теми, кто был ему по сердцу — очень больному, к несчастью. Но однажды он так двинул кулаком одного известного кинорежиссера, затесавшегося к нам в компанию, когда тот обидел женщину, что тот рухнул под стол.
Заходер — совсем другой. Тоже прошел две войны, добровольцем. Мне запомнился толстый, но тогда легко ходивший, всегда посмеивающийся, молчаливый и очень остроумный человек. Как бы удержаться и не сравнить его с Винни-Пухом, созданным им для нас вместе с Милном? И при этом смешке, который невозможно передать, в нем была какая-то смущавшая меня сложность. Я думаю, что его тяготило то, что он был “детский”. Хотя, скажем, “Кот и Кит” — на мой взгляд, блестящая поэзия. А уж за “Винни-Пуха” и “Мэри Поппинс” дети Советского Союза должны были бы памятник ему поставить. И я до сих пор иногда повторяю сам для себя любимые стихи, перевод с польского, но совершенно заходеровский:
Энтличек-пентличек,
Коробочка спичек,
Сидела на яблоньке
Стайка синичек.
На яблоне яблоко,
Красный бочок,
А в яблоке этом
Живет червячок…
Яша Базелян, который узнал его лучше и ближе, говорил, что Заходер читает ему очень хорошие “взрослые” стихи. Наверное, это и было для него главным, от этого, видимо, и происходила “сложность”.
Конечно, они оба не могли не почувствовать манерность моего рассказа с чрезмерно ритмизированными фразами, но, решительно приняв меня под крыло — уж чем я им угодил, право, не знаю, без кокетства, — они очень хотели, чтобы рассказ Паши был хорошим. И он вдруг таким стал — волшебным образом.
“Ведь каждый человек (так же, как и любое божество) нуждается в том, чтобы в него верили”.
Радость и гордость от того, что могу запросто, как равный, идти по набережной между Борей Балтером и Борей Заходером — у меня есть право называть их так, по именам, — и обсуждать, куда мы направимся. В ресторан “Ореанда”, где Борю Балтера заинтересовала певичка? Или в званые гости к одной пожилой и одинокой даме, вдове расстрелянного комкора и самой не так давно вышедшей на свободу и после реабилитации поселившейся в Крыму?
Неужели это я иду рядом с этими двумя туда, куда они?
И, боже, каким горем было для меня увидеть у кого-то из них в руках “Литературку”. Они договорились мне не показывать, что там напечатано, но кто-то из знакомых остановился с нами, перекинуться и обсудить — с той же газетой. И я увидел в ней фамилию моего отца, подписанную вместе с другими писателями под очередным гнусным, кого-то из хороших людей осуждающим письмом.
И как я рвался из рук Балтера и Заходера на почту, мимо которой мы шли, — немедля дать телеграмму отцу. Но дружеские руки увели меня в “Ореанду”, и оркестр играл, и певичка пела — что? — “Журавли”? “Здесь под небом чужим?” Наверное, ради Балтера.
Я ведь тогда ничего не знал о списке Министерства госбезапасности для “московского дела”, в котором была и фамилия отца. А знал бы — простил? Думаю, нет. Такое у меня тогда было настроение. И такой возраст.
Мы расстались поздно вечером. На утро было назначено обсуждение сценария Балтера и Войтецкого в кабинете директора на студии. И я тоже был туда приглашен как молодой перспективный автор из актива сценарного отдела. Заведовал этим отделом Юра Турчик, писатель, ялтинец, очень славный человек, тоже фронтовик, что тогда в моих глазах было знаком качества. С одной стороны — главный редактор, а с другой — наш, свой на все сто.
Боря и Боря пошли к себе наверх, а я — с некоторым трудом — повел в гостиницу еще одного из “наших” — Витю Авдюшко. Актер тогда знаменитый и хороший. У нас с ним была такая игра… Как-то во время веселого застолья я сказал: “Витя! Ты мне так нравишься, что я тебя усыновляю”. И с тех пор он, 1925 года рождения, называл меня исключительно “батей”. И неискушенные новички, оказавшиеся вместе с нами, совершенно обалдевали, когда знаменитый Авдюшко, старше меня и выше, если ему надобилось в туалет, серьезно обращался ко мне: “Батя! Дозволь выйти из-за стола”.
Но сейчас он меня совершенно не слушался — шумел, буйствовал и жаждал героических подвигов. На площади, где река Учан-Су, рожденная у подножия Ай-Петри, впадает в море, было укреплено большое сферическое зеркало, видимо для каких-то целей регулирования движением транспорта. И что же я вижу? Мой “сынок”, раскинув широченные объятия, пытается сорвать это зеркало с крепления. Я понимаю, конечно, что это не под силу и Портосу, но все-таки отделение милиции совсем недалече. А с ялтинской милицией шутки лучше не шутить.
— Витя, — говорю ласково и терпеливо, как отец любимому ребенку-шалуну, — зачем тебе оно?
— Батя! Бриться буду! В номере! — на всю площадь отвечает мне сынок — русский богатырь.
Все-таки сила убеждения подействовала. Отвел его спать, а самому неохота было забираться в утлый и равнодушный номер, решил пройтись еще немного по ночной набережной, послушать море. На набережной был тогда ювелирный магазин. В витрине на черных бархатных подставках — со слабой ночной подсветкой — выставлены какие-то браслеты, серьги, кольца. И, проходя мимо, вдруг вижу, как прямо на меня с такой подставки-подушки, через стекло, холодно и спокойно смотрят чьи-то маленькие глаза. Крыса! Огромная крыса. Я их не выношу. Но остановился, загипнотизированный. Потом постучал по стеклу. Не уходит, смотрит…