Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман — страница 48 из 95

Александр Пушкин

Глава 7

Звук еще звенит, но причина звука исчезла.

Осип Мандельштам

Второй за мое время — после Шпаликова — равный удар.

Уход Ильи Авербаха.

“Ничто так живо не воскрешает прошедшего, как звуки”.

Лев Толстой

Звуки Малера — соединение самых разных и неожиданных соображений о человеческом сознании, о человеческих иллюзиях, переживаниях и страданиях.

Сколько раз потом я слушал эту четвертую часть Пятой симфонии Малера, которую я называю “Музыкой из «Объяснения в любви»”. Что думал тогда Илья, в гостиной на Подрезовой улице, когда неоднократно ставил на проигрыватель эту пластинку и с задумчивым лицом в кресле покуривал трубку? Почему он соединил ее с тем изображением, с тем временем? С нашими чувствами?

“Музыка дарит нам наше собственное прошлое, о котором мы до этой минуты не подозревали, заставляет сожалеть об утратах, которых не было, и проступках, в которых мы не повинны”.

Оскар Уайльд

Детство, отрочество и юность — мои — были не музыкальны. Шум времени? То какая-то полупьяная музыка парков, дворов и деревенских — дачных — гулянок. Потом танго и фокстрот. О, танго! Которому я учился “под Шульженку” и так и не научился по-настоящему.

Где-то во дворах Сивцева Вражка. Каморка в коммуналке, куда нас с Сандриком Тоидзе привел под вечер мой одноклассник и второгодник — томный, курчавый красавец Володька. К двум пятнадцатилетним чувихам. С бутылкой красного. И тесная полутьма — красноватая, — освещенная лишь “грибком” с тумбочки. И запах юного взволнованного тела и дешевой пудры — запах прикосновений и движений. Он еще долго преследовал меня — запах невинного арбатского танго.


“Музыкой” для меня была только песня. Сначала на русском — “на ребрах” — Вертинский, Лещенко. Позже на английском — это уже к нам прорывался “Караван” Эллингтона и, уж конечно, посмеивающийся хриплый Армстронг — “Сан-Луи-блюз”. Но и на французском, когда весь Советский Союз охватила страсть к Монтану. Другую музыку я просто не замечал. Она появилась гораздо позже.

Музыка для меня навсегда останется тайной. Сны и музыка.


Композитором в “Объяснении” согласился быть Альфред Шнитке. Он приехал в Ленинград, посмотрел материал с начерно — “для настроения” — подложенной музыкой Баха, Вивальди, Малера и посоветовал Авербаху оставить так, как есть.

И каждый раз, когда я слушаю это место из Пятой симфонии Малера — и из “Объяснения в любви” — я как будто получаю привет от Ильи.


Привет тебе, Илья. Ты мне снишься. Редко, но все же.


Впервые Илья — наяву — наведался в мою жизнь в пасхальные весенние дни то ли 63-го, то ли 64-го. Он еще учился на Высших курсах — тогда на сценариста. Режиссерские Курсы Григория Михайловича Козинцева — “Козы”, при “Ленфильме” — он закончил позже — в 67-м году, вместе с Игорем Масленниковым, Соломоном Шустером и Юрой Клепиковым, который снял диплом, но режиссером так и не стал. Зато сценарист какой! С Наташей Рязанцевой они самые лучшие из нашего поколения.


В праздничный — пасхальный — канун в ресторане старого Дома кино — на Воровского, ныне Поварской — был безумный от общего возбуждения вечер. В дыму, в шуме и броуновом движении. В центре зала за сдвинутыми столами гуляли “курсанты”. Кого я помню из них? Максуда Ибрагимбекова хорошо помню. А его брата Рустама, младшего, который был на один курс моложе? Видел ли я его — там тогда? Ведь в те счастливые времена они с братом были неразлучны. А соучеников Максуда — как и он, еще не знакомых мне Юру Клепикова, Фридриха Горенштейна, Эрлома Ахвледиани?

Кто-то издали показал мне Авербаха — он был в красном свитере.


Мы, вгиковцы, нескрываемо не любили недавно возникшие Курсы. Зачем они вообще, когда есть ВГИК? И не потому, что мы чувствовали угрозу конкуренции, мы тогда об этом и не думали. Скорее, это была какая-то “сословная” — иерархическая — неприязнь. Как у гимназистов к реалистам.

Но Авербах меня интересовал, и вот почему. Незадолго до этого моя подруга Наташа Рязанцева вызвала меня к памятнику Пушкину. И там, на лавочке, призналась, что в ее жизни появился некий ленинградец Илья Авербах с Высших курсов и это достаточно серьезно. С Курсов? Еще не хватало! Тогда я прямо так ей и сказал: не советую, я против. Наташа туманно улыбалась и как-то — по обыкновению — тихонько гудела. Но, как вскоре выяснилось, меня не послушала.

Позже разгляжу этого ленинградца подробнее — в свете торшера — у Вали Тура в квартире на улице Горького. Валя притягивал к себе людей, некоторые становились его друзьями. Но с Авербахом близкая дружба у него как-то не задалась, осталось лишь вполне приязненное знакомство.

Вместо Вальки с Ильей стал дружить я. Но не сразу же после этой встречи. Наверное, окончательно сблизил нас развивающийся на моих глазах их роман с Наташей. Илья мне нравился. Я прозвал его “Вронский”, потому что существовал “Каренин” — Наташа тогда была замужем еще за одним моим другом. В связи со всем этим у меня и родилось двустишие:

По вечерам ко мне приходит Вронский,

Мы учим с ним древнеэстонский.

Это тоже имеет свое объяснение. Илья очень забавно подражал эстонскому русскому. Кажется, в детстве в их семье была домработница-эстонка, или, как они назывались в Ленинграде, — чухонка. И полностью на эту тему он отыгрался в “Монологе”, научив актрису Ханаеву — в роли смешной и трогательной домработницы Эльзы Ивановны — этому самому эстонскому — русскому — выговору.

Совместные занятия древнеэстонским пришли к своему логическому результату. Илья и Наташа стали мужем и женой. А мы с ним — близкими людьми.

Я до сих пор ловлю себя на том, что говорю иногда с его интонациями.


Он был старше на шесть лет, но это никогда не было причиной неравенства в отношениях. Даже когда он был режиссером, а я сценаристом. Даже когда он сердился на меня. И ведь было за что. Сердился и отчитывал. И я все мрачно выслушивал. Иногда, правда, ерепенился в ответ. Злился, но не обижался. Наверное, потому что чувствовал: он — человечески — заинтересован во мне. В отношениях, в дружбе нет ничего ценнее, поверьте.

Что дружба? Легкий пыл похмелья,

Обиды вольный разговор,

Обмен тщеславия, безделья

Иль покровительства позор.

Думаю, повторяя “про себя” эти строчки: неужели у Пушкина не было ни одного истинного друга? Не может быть! Хотя написано это поразительно точно. Но, может, в конце стихотворения не хватает вопросительного знака?


Я — с детства — дружил чаще всего со старшими. Ну, и с ровесниками. И редко с теми, кто моложе меня. Исключение — Саша Миндадзе. С которым — при этом — мы всю жизнь на “вы”. Но Илья был старшим не только по возрасту. Он был вообще “старший”, даже и для тех, кто был старше его. И это замечали и отмечали многие, и как-то без сопротивления с этим соглашались, смирялись.


“Знаменитый ливановский баритон звучал возбужденно и захватывающе, как аккордеон или орган. Смоктуновский время от времени прерывал этот монолог, подавая иронические реплики. Ливанов отбивался и старался уязвить в ответ. Хлебая борщ, я с робким наслаждением следил за этой дуэлью. Но когда, попыхивая сигарой, заговаривал Авербах, все почтительно умолкали, внимая ему. Ни малейшей иронии, никаких вольностей в его адрес. А он не только держался совершенно свободно, но и позволял себе даже и учительский тон. Это выглядело очень странно. Два народных артиста, почему-то согласившиеся сниматься в первом фильме никому еще не известного молодого режиссера, относились к нему как к пастырю, обладающему правом их поучать. И позднее, вплоть до самого конца, в профессиональной среде такое отношение к нему было обычным”.

Это — в подтверждение — цитата из опубликованных в петербургском журнале “Звезда” воспоминаний профессора, физика Михаила Петрова — замечательного нашего друга Миши Петрова — под названием “Феномен Авербаха”. Из времени работы над первым полнометражным фильмом “Степень риска” — бывшего врача Ильи Авербаха по книге прославленного хирурга академика Амосова.

Кстати сказать, его заявка на задуманный им фильм по книге Габриловича “Четыре четверти”, еще до того, как он позвал меня, называлась “Старший и младший”. Остался от нее в картине только писатель и военный журналист Гладышев — старший друг нашего героя, Филиппка, умирающий на его руках от раны.

Пожелтевшие странички этой заявки я храню. Илья сунул мне ее, бросив как-то мимоходом: “Посмотри на всякий случай”. Но оказалось, что это не случай, а — в определенном смысле — перелом. Жизни. Моей. “Перемена участи”. Как называется любимый мной фильм Киры Муратовой.


Вдруг сейчас — с невероятной ясностью — увидел тот продуктовый магазинчик, типичный ленинградский гастрономчик в полуподвале. Очередь в винный отдел. И какой-то амбал, который хотел втыриться без очереди и задирался к нам. И увидел — со спины — незаметно напрягшегося Илью. Он был в клетчатой рубахе с короткими рукавами. У него были мощные руки.

У него было необычное лицо, живо, мягко и значительно вылепленное. Кто только не говорил, что он похож на Бельмондо! Когда он выпивал, то удивительно добрел — в отличие от меня — черты лица как-то менялись, расплывались. И я говорил, что он становится похож на Жана-Поля Бельмондо в роли шолоховского деда Щукаря. Илью это смешило. Мы вообще постоянно смешили друг друга — дурацкими стишками, острословием, рассказами о собственных подвигах, изобретениями всяких комических персонажей и наблюдениями над друзьями и кошками.


Друзья… Ленинград… Слова, отзывающиеся радостью и печалью.


Семья Беломлинских, Вика и Миша… Венгеровы, Галя и Володя… Семен Аранович… Юра Клепиков и Лиля… Миша Петров… Соломон Шустер… Витя Лебедев… Демьяненки, Саша и Марина… Лариса и Матвей Шац… Митя Долинин… Марина Азизян… Я перечисляю не всех и в произвольном порядке — не по степени тогдашней близости. Кое-кто мог и не ладить друг с другом. Но это был наш общий круг.