И это все — любовь.
И нужно было ему долго переходить поле, бродить по лесу среди чудищ и химер, чтобы наконец понять это.
А какой была ее любовь к Сашке? Она никогда не выражалась так уж очень откровенно — с сильной лаской, со сладкими словами и поцелуями, — она была такой же мягкой, как и сама мама — и чуть, наверное, холодновата.
Нет, скорее, другое слово — виновата.
Через много лет она просила прощения у него за то, что ввергла его в эту жизнь. Но ведь, собственно, эта жизнь и была для него благом, она-то и сделала его тем, кем он стал. Хорошим или плохим — это уж другое дело, но — стал. И всё же — хоть и босыми ногами по снегу — но перешел поле. И вышел из леса.
Осень 77-го года. Я впервые за девять лет — после Югославии — попросился за границу. В Италию. Первый и последний раз в туристическую поездку. Для творческих союзов это, кажется, именовалось “спецтуризм”. На самом деле никакого “спец”. Собирали членов Союза из всех республик, они платили сколько положено, и это уже именовалось — делегация.
Перед поездкой, даже туристической — по тогдашним славным правилам, — нужно было пройти несколько фильтров. Сначала партком нашей сценарной комиссии, потом, кажется, Секретариат Союза, потом комиссия старых большевиков при Краснопресненском райкоме партии.
Я, как беспартийное лицо еврейской национальности, да еще с подмоченной репутацией неутомимого завсегдатая ресторана на четвертом этаже, имел все основания волноваться: выпустят, не выпустят. Как на ромашке гадать.
Тем более, фон был не слишком благоприятный. Из той же самой, будь она неладна, Италии только что сбежал — почему-то в Африку — некий член нашего Союза, тоже драматург, стойкий, проверенный парень и молодой коммунист.
Родной сценарный — домашний — партком я прошел довольно легко, меня здесь знали как облупленного. Но секретарь парткома Паша Котов, отставник, полковник, политработник, подписывая мне какую-то бумагу для представления в райком, обронил несколько двусмысленно: “Ну-ну! Попробуй”.
Вот я и пришел — пробовать — в Краснопресненский райком. Передо мной проходили комиссию совсем молодые ребята-музыканты. Им срочно надо было выезжать в Бельгию на какой-то ответственный конкурс. Вошли и вскоре вышли в печали, растерянности и даже в слезах. Срезались скрипачи на национальном секретаре Итальянской коммунистической партии.
Я-то знал, как зовут секретаря, и был готов лихо произнести его заплетающую язык фамилию — Берлингуэр. Больше того, я знал газету “Унита”. Но как только я переступил порог комиссии, от ужаса забыл всё. На меня сурово смотрела комиссия — два старика и одна старуха. Они только что узнали из моих бумаг, что я не просто Финн, а еще и Финн-Хальфин.
Илюшу Авербаха очень смешила одна моя шутка. Я говорил, что все-таки лучше было бы, если бы в моем советском паспорте — серпастом, молоткастом — было написано так: национальность — финн, фамилия — Еврей.
Признавшись в том, что я Финн-Хальфин, и пролепетав объяснение этому роковому обстоятельству, я мучительно пытался вспомнить национального секретаря. Но тут вдруг один из стариков просиял улыбкой.
— Это правда? — спросил он, глядя в мою анкету. — Это правда, вы написали “Всадник без головы”?
Я так хотел в Италию, что был готов немедленно признать, что — да, это я под псевдонимом “Майн Рид” в 1865 году написал известный и любимый многими поколениями советских детей роман. Однако все сразу же прояснилось. Повернувшись к старой большевичке и продолжая радостно улыбаться, старик сказал:
— Внучек мой три раза смотрел, меня, паршивец, заставил в кино сходить, — и перевел на меня взгляд. — А вы что ж, товарищ Финн-Хальфи́н, и с самим Олег Видовым знакомы?
Так что, можно сказать, в Италию я въехал в седле крапчатого мустанга.
Он мне звонил не так уж давно. Олег Видов. Из Америки. Я там его уже встречал в Лос-Анджелесе — когда-то — в один из моих прилетов.
А теперь — он посмотрел по какому-то русскоязычному каналу фильм “Подарок Сталину” и позвонил. Долго говорили, долго вспоминали. А в конце разговора он сказал, что неплохо бы нам сделать продолжение “Всадника без головы”.
Чтобы он опять играл Мориса Джеральда?
Как видение… Лодка, нагруженная зеленью, овощами, фруктами, подплывает к городу по черной воде Канале Гранде. Венеция. 1977-й год.
Из записей 77-го года
Во Флоренции вдруг кажется, что тебе доступна разгадка великой живописи. Стоит только направить взгляд из окна галереи Уффици вдоль реки и через все мосты — на выпуклую синеву лакового неба, на волнистый горизонт и маленькие черные деревья.
Кажется уже, что и не было этого никогда, и от всей Италии остались теперь только квадратный дворик в соборе Святого Виталия в Болонье, прохладный и сладостный запах всех соборов и священник в Ватикане, который, разведя руки, как на кресте, читал что-то монотонно, спиной к верующим.
Может быть, та улица в Венеции, где был тот волшебный магазин, освещенный виноградным светом, в котором я рассматривал какие-то прелестные цветные — розовые? — светящиеся — вещицы, та улица, которую я так и не смог до конца увидеть в своих снах, и есть — рай?
Потом я не раз был в Венеции и все искал и так и не нашел эту улицу-рай и этот магазин. А тогда — в 77-м, на мосту Риальто — на жалкие туристические копеечки, они же — лиры, я приобрел вожделенную джинсовую курточку. А в 78-м — эту курточку, проснувшись, надевала моя любовь…
Так вот — о любви.
В 78-м году мы с Норой меняли квартирку на Сиреневом бульваре, полученную от военного ведомства, безжалостно разрушившего мое родовое гнездо на Фурманова. Кто-то пытался безуспешно препятствовать сносу — все-таки некоторым образом памятник культуры. Андрей Белый, Булгаков, Мандельштам… Пофиг, как сейчас говорят. Живые генералы главнее мертвых поэтов.
Подвернулся случай, по знакомству. Менялись не куда-нибудь — на Арбат, еще, к счастью, не “Старый”. Точка обмена — как раз на пути от “гнезда” до “бабушкиного дома” на Смоленской, где Гастроном № 2.
“Случайность, таким образом, это механизм, ведущий себя так, как если бы он имел намерение”.
Пересечь — с Фурманова — Сивцев Вражек, пройти по Филипповскому — мимо любимого пункта сдачи стеклотары, мимо церкви, где служил мой однокашник — с первого по десятый — Славка Овсянников, и где через девятнадцать лет будут отпевать маму. Повернуть налево на Большой Афанасьевский и еще раз налево — уже на Арбат. Третий дом от угла — дом 23.
И, конечно, выпить — наискось через улицу — стакан томатного сока в “Консервах”. Тетка-продавщица — за одиннадцать копеек — нацедит из конуса и вовремя повернет крантик, чтобы не через край. Теперь соли, перца туда поболе, и взболтать, вскружить алюминиевой гнущейся ложечкой — долго, — оттягивая блаженство похмелья…
“Гостиница Ечкина на улице Арбат, 23 — история.
В 30-х годах XIX века на месте нынешних владений на Арбате находился собственный дом Д. Н. Бантыш-Каменского. Помимо прочего, ему принадлежит авторство пятитомника «Словарь достопамятных людей Русской земли» и двухтомника «Биографии российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов»”.
Есть у меня такой двухтомник, есть! Стоит между “Греч Н. И. Записки о моей жизни. Издание Academia, 1930” и “Фонвизин М. А. Политическая жизнь в России. Типография Русского товарищества в Москве, 1907”.
“…В 1841 году в особняке поселился А. С. Хомяков с семьей. Алексей Степанович был поэтом, публицистом, философом, художником и богословом…
…В 1902 году владения на улице Арбат выкупает предприниматель А. К. Ечкин и финансирует на этом месте строительство гостиницы.
Четырехэтажное здание было построено в модном тогда стиле модерн. Фасад был эффектно декорирован лепниной и различными металлическими элементами. Бывшая гостиница Ечкина относится к памятникам регионального значения”.
Однако Википедия легкомысленно умалчивает об историческом факте, выходящем за пределы регионального значения. В году, кажется, 62-м в доме 23 поселились Г. Ф. Шпаликов и Н. Б. Рязанцева. Сняли большую комнату в коммунальной квартире на четвертом этаже, населенной почему-то преимущественно веселыми и суетными тетками-еврейками.
Именно в той комнате — под высокими потолками — собирались мы часто — шумно, хмельно и дружески. Именно там висела на стене подаренная мне Беллой Ахмадулиной фотография Пастернака, которую спер у меня Генка.
Именно там — в коридоре, рядом с сортиром, висел список дежурств коммунальных жильцов по уборке этого интимного помещения. Но после того, как из ближнего телефона-автомата позвонил Митя Федоровский, наш друг, оператор, и, представившись сотрудником шведского посольства, на ломаном английском сообщил насмерть перепуганной соседке, что мистер Шпаликов удостоен Нобелевской премии по литературе, данный мистер из списка сортирных дежурных был удален. Временно.
И именно в этом коридоре я, как-то уходя, открыл дверь пришедшему навестить больную Наташу нашему тогдашнему другу Юре Осипьяну, будущему вице-президенту Академии наук СССР. Это было как раз перед тем, как расстались, развелись Наташа и Гена…
Вот какой этот дом номер 23.
Я прожил в нем ровно три дня.
Новая квартира была довольно странная, скорее то, что сейчас называется “студия”. Вход со двора, цокольный этаж, с улицы в этом этаже — магазин “Галантерея”. Потолок высокий, даже есть антресоль с лестничкой. А окно чуть выше уровня двора.
Жилье это — до нас — принадлежало подруге известного всей Москве музыканта-аранжировщика. Кажется, она где-то танцевала, и, судя по всему, детство и юность — арбатские — были у нее веселые. Перебираясь на Сиреневый, она беззаботно оставила на антресоли груду хлама, и в нем — письма.