Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман — страница 69 из 95

Вот об этом я ему и напомнил тогда в Болшеве. А через три года — в составе общества “Динамо” — он стал чемпионом Советского Союза среди юношей и мастером спорта международного класса. Поэтому в армии стал служить не на общих основаниях, а в спортивной команде. И попал не на афганскую войну, а — для отмазки, поскольку был нужен тренеру для какого-то большого соревнования — на три месяца в конвойные войска под город Калинин. И это во многом повлияло на его будущую жизнь.

Ну, а если бы милиционеры не избили меня, как бы все повернулось? Видать, когда молодой шарахал меня по ребрам, над нами порхала бабочка Брэдбери.

Запись 1983 года

И все-таки я обязан хоть что-то сделать приличное… Впрочем, вполне может так ничего и не получиться: голова набита дерьмом, а душа какая-то сморщенная и унылая.

На другой день

Попробовать пьесу? Условное название “Предместье”. Заброшенный дом — Розовый дом? — из которого год как выехали жильцы. Начальство не знает, что с ним делать — ломать или отдать под какой-нибудь цех, есть выгодные предложения. В доме живет сумасшедший старик-бродяга, встречаются пары для быстрой любви, мальчишки играют в тайное общество — потом им это обернется. В доме репетирует случайно сбившийся в стаю “коллектив” из местных юнцов — длинноволосых, в расклешенных штанах. Они враждуют со “взрослым” похоронным оркестром, те приходят ночью их бить. И на протяжении всего сюжета идет спор: сносить дом — не сносить? А Розовый дом населяется тем временем, как Ноев ковчег, и готовится к потопу…

Пьеса? Почему пьеса? И вообще, пожалуй, это больше кино. Никогда пьес не писал и не буду — не умею.

И вдруг пронзит мысль — все бессмысленно, все кончено.

Но работаю. А за окном во дворе дети кричат — в своей игре:

— Давай быстрее! Поезд отходит!

Вкiнцi махнув рукою

I мовив лишь одно:

“Не тратьте, куме, сили,

Спускайтеся на дно”.

Iван Франко

Запись 1983-го

Бывают и моменты просветления, когда понимаешь, что ты сам и все твои дела и невзгоды не имеют ровно никакого значения, а значимо только существование Божьего мира. Моменты неожиданного облегчения, словно скинул с плеч тяжелую, гнетущую ношу, остановился на миг и огляделся…

Однажды под самым балконом возились в траве мальчишки. Не самые маленькие, но и еще не подростки. Мы их прозвали — “караси”. Один из “карасей” засунул в ствол игрушечного ружья, стреляющего воздухом, зеленую бабочку-капустницу и нажал на курок. Бабочка вылетела из ружья и запорхала как ни в чем не бывало.

Уже много лет я — для сменяющихся слушателей нашей — с Хотиненко и Фенченко — режиссерской мастерской привожу эту бабочку, вылетевшую из ружья, как пример кинематографического образа.

И вот тогда ли на балконе, или там же, но в какой-то другой день, в какой-то другой момент я вдруг увидел этот двор с его движением в прямоугольнике, с его постоянными персонажами, с их — чаще всего — постоянно повторяющимися действиями и событиями — совершенно по-новому.

Запись 1983 года

Вот теперь, когда я полностью лишен возможности заниматься тем, что я люблю, — а я люблю не только писать для кино, но и делать кино, принимать участие в его делании, — теперь я стал сам “ставить” свое кино, сначала в голове, потом на бумаге. Без этого просто нет никакого смысла в существовании. А когда есть смысл, есть и надежда. Надолго ли ее хватит?

Бабочка порхала уже вместе с другими, их было много.

И я понял, что — стоя на балконе над двором, над его жизнью — смотрю кино. Нет, не так! Я и смотрю кино, и — переводя свой взгляд, как видоискатель камеры, с одного объекта на другой, — сам создаю кино и сам смотрю то, что создаю. Замкнутый процесс. А я и сценарист, и режиссер, и монтажер, и зритель этого неповторимого — в буквальном смысле — кино.

И вот из постоянства и даже монотонности моих наблюдений, как из воздуха, как бабочка из ружья, стал образовываться образ двора — образ его существования, образ предместья. И образы его главных героев, персонажей второго плана и массовки.

То, что было несвязуемо во внешней — наблюдаемой — жизни, связывалось во мне. И я чувствовал себя демиургом.

“То, что я должен выразить, может быть выражено лишь многократным повторением”.

Джеймс Джойс

Сто раз на день — из разных окон: “Миллион, миллион алых роз…”


Вечно охрипшая магнитофонная музыка. Синие, желтые, розовые рифленые бока балконов. На балконе женщина в лифчике, поливающая цветы, сверкающая вода, медленно капающая вниз. На соседнем — мужчина, стригущий ногти на ногах. Не прекращая своих занятий, здороваются, разговаривают. Выше этажом — девочки, выскочившие покурить.

Вечные флаги женской судьбы — белье на балконах. Движения женских рук, ощупывающих, встряхивающих, вешающих. Зимние вещи, вывешенные на солнцепек. Выбивание вещей и ковров — одно из основных занятий. Взмахи разноцветных выбивалок. Мельканье и хлопанье…


Сто раз на день — из разных окон: “А ты такой холодный, как айсберг в океане…”


Здесь все работает, как механизм. И я уже наперед знаю, что будет.

В одно и то же всегда время появится во дворе паралитик в светло-коричневом пиджаке с большими лацканами, серой кепке и с металлической палкой в руке. Другая рука у него в кармане пиджака, в зубах папироса. Парализованного сопровождает старушка. Приезжаем на второе лето. А он продолжает ходить по периметру двора, заведенный как механизм. Тот же пиджак, та же палка, та же папироса. Только старушки нет. Умерла старушка. Случается и такое. Но это не влияет на работу механизма. Здесь даже неожиданности как будто часть его вечной работы.


Мальчик семи лет утонул в нашей опасной, с коварным течением Клязьме. Бабка пьяница, сестра в шестом классе, но уже словно взрослая — от этой жизни. У нее полноватая и чуть ленивая фигура. Ходит по двору в шлепанцах, в халате, это здесь такая мода. Ей нравится, что полы халата расходятся при движении, и становится видна ее округлая, короткая и свежая нога. Она и растила семилетнего брата. Отец утонул в той же речонке три года назад. Мать умерла раньше, потому что ей нельзя было рожать этого мальчика.

Бабка шла по двору и пела. Деньги собирают во дворе.


Дети играют.

— Я буду лошадь. Пусть на мне едут.

— А я буду мама.

— Марина! Воровка! Воровка!

— Я не воровка!

— А я буду мама!

Калечка Нелли, лет восемнадцати, хромая, худая, с большой грудью и красивым дегенеративным лицом, с короткими ручками. Про таких говорят: “Типичный персонаж Феллини!” Наказана, выставлена на балкон второго этажа — он в доме напротив, — бьется в запертую застекленную дверь, пытается влезть в форточку, кричит и хнычет, размазывая помаду с губ по лицу: “Эй, Люська! Открывай!”

Кто это “Люська”? Сестра? Или она мать так называет? Да, мать — по возрасту. С несчастным лицом, наконец, открывает дверь, впускает Нелли. Проходит пять минут, она вылетает во двор из подъезда, сразу хватает коляску с гуляющим младенцем — мамаша, отойдя, заговорилась с подругой — и несется, хромая, за пределы двора, толкая впереди себя коляску.

— Где? Кто? — кричит мамаша, обернувшись.

— А то не знаешь, — ворчит бабка в валенках, постоянно сидящая на табуретке у другого подъезда.

— Нелька, сука! Опять! — срывается, бежит вдогонку мамаша.

— Горе, правда, — вздыхает бабка в валенках, встретив мой взгляд сверху.


Трансфокатор. Наезд до крупного. Монолог бабки в валенках:

— Нелька несчастная… Не может она такое вынести, чтобы где-то ребеночек, то есть дитя годовалое… Отовсюду коляски ворует, где увидит, там и ворует… От магазина ворует, на платформе… Уж мать, уважительная женщина, ее все у нас уважают, сестра медицинская, антеллигентная, уж она ее и била-колотила посмертному и по-хорошему просила-уговаривала… А Нельке с гуся вода… Уж она ее и в сумасшедшие сдавала, и в тюрьму… А она выйдет — и за свое… Такая, видишь, уродилась, такие у нее груди жаждущие… Горе!


Дети играют во дворе в футбол.

— Я сборная СССР, а ты?

– “Спартак” Москва.

— Начинаем! Счет 0:0 в пользу сборной СССР!

“Сборная СССР” — рыженький худенький мальчик в очках, в трусиках и шапочке с прозрачным козырьком. Из “карасей”. Лидер “карасей”. Мы так его и называем: Стасик-карасик.


Сто раз на день — из разных окон: “Обручальное кольцо — не простое украшенье…”


День рождения Оксаны, Катькиной подруги, матери нет. Четыре девочки под зонтиками идут по черному, мокрому асфальту вдоль дома. Сейчас полупьяная бабушка будет устраивать им “стол”.

Потом — уже вечером — кудрявая печальная Оксана стояла одна во дворе. Бабка обидела. Ирина — с балкона — позвала ее к нам. Она ужинала с Катькой на кухне. Ирина утешала ее: “Не грусти, все пройдет”. Оставили ее на ночь. Катька прижалась к Ирине и сказала: “Мамочка, я тебя так люблю!”

И потом, вздохнув:

— Все свалилось на плечи маленьких.


Бывают такие химически-жгучие солнечные дни, когда листва блестит, тени ярки, а фигуры людей окружены незримой, но будто бы плавящейся средой. Дети — перед грозой они бывают особенно возбуждены — клубятся под яблоней.

Вдруг, разом, матово и густо полиловело и посерело небо, деревья с дробной листвой побелели на фоне тучи, коротко и широко сверкнула молния, все наполнилось шорохом, ветром, и пошел дождь.

Все сразу же бросились к белью, к коврам, всё быстро потащили в дом, на балконах появились голые мужики, детишки заплясали, всё вообще задвигалось, зашевелилось, оживилось, как муравейник. А дождь все сильнее, все слышнее. Кто-то пробежал в мокрой одежде, закрывая голову пластиковым пакетом. Уже это не дождь — ливень, потоп!

Парень ездит на велосипеде кругами и смеется, как дурачок.

И совершенно спокойно, неспешно — через двор к себе в подъезд — прошла она — высокая, босая, в длинной юбке, в оранжевой, облепившей ее маечке, с голыми плечами и словно отяжелевшими от дождя грудями, гордо и равнодушно, будто не замечая пялящиеся на нее с балконов лица.