Премию мы получили, но не очень шикарную. Поощрительную. О чем меня известила “правительственная” телеграмма за подписью моего любимого Павленка.
Премия давала право на постановку. Взялся за нее Степа Пучинян, режиссер фильмов “Тайна мадам Вонг” и “Гангстеры в океане”. Сценарий назывался как-то по-другому, а кино — “День свадьбы придется уточнить”. Актеры хорошие — Женя Симонова, которая мне всегда очень нравилась, Борис Щербаков, настоящий герой, и прекрасный Николай Исаакович Пастухов.
Меня, конечно, смущало и вызывало мрачные предчувствия заявление Степы, что в нашем кино обязательно должна быть “добрая улыбка”. Но я хотя бы был относительно спокоен за то, что персонажи говорили не фальшиво и отношения между ними были похожи на человеческие.
Была попытка “социально” обострить финал — на тему “ангажированной рабочей аристократии”. Но — при содействии руководства — победила “добрая улыбка”. И фильму была присвоена первая категория, а это давало количество копий при тираже и, соответственно, больше “потиражного вознаграждения”.
Черепаха Сара Савельевна на некоторое время была обеспечена кормом.
Курица, как говорится, не птица. Плющиха — не Арбат?
И все же — если разобраться — курица хоть немножко, да птица. Крылья есть — слабенькие, но шумные — даже пролететь может несколько шагов, кокетливо спасаясь от сладострастного красавца-петуха.
Пейзаж Плющихи, заметно изменившийся со времен “Кадра”, был другой, не арбатский. И воздух другой, и шум. Но в том “пятачке”, где на углу пересечения 4-го Ростовского с Плющихой — напротив знаменитой булочной — стоял — уже наш — четырехэтажный — с куполом — дом № 2/1, все-таки было что-то родное.
И что-то близкое и милое
В словах: Арбат, Дорогомилово.
“4-й Ростовский переулок — небольшая тупиковая улица… от Плющихи к Ростовской набережной… Дом 2/1, доходный дом Т. А. Селиной (1913–1914, архитектор В. А. Мазырин)”.
О том, что это “дом Селиной”, я узнал еще до того, как мы въехали в бывшую коммунальную квартиру на четвертом этаже, принадлежавшую до нас двум рассорившимся родным сестрам.
Т. А. Селина! Мать великого футболиста. Король воздуха! Федька Рыжий!
Андрей Петрович Старостин в своей книге “Встречи на футбольной орбите” приводит “известное в прошлом четверостишие:
Мир футбола чист и зелен,
Зелен луг, и зелен лес.
Только очень рыжий Селин
В эту зелень как-то влез.
Селин был на поле с 1916 года. В 1925 году — в легендарном матче сборной СССР со сборной Турции — сравнял счет, в результате — победа! Нападающий, полузащитник. Когда он начинал — мальчишкой — это называлось по-другому.
“В те годы, на заре футбола, беками назывались двое игроков защиты (тогда игроков защиты было два). Впрочем, название это держалось довольно долго — уже в советское время. Беки; полузащита (трое в линию) — хавбеки; нападающие — форварды. Вратарь назывался голкипером”.
Олеша! На всех моих перекрестках — Олеша!
“Все это неважно, важно, что спорт пахнул травой”.
Я обожал футбол! Я не играл, я болел! В самом начале это было ЦДКА. Команда лейтенантов! Федотов, Бобров, Гринин, Башашкин и на воротах — Никаноров!
Я торжествовал. От побед. И страдал. От поражений своей команды. Вместе с другими такими же гавриками прорывался на “Динамо” без билета и убегал от незлобивых — тогдашних — ментов.
Да, это была жизнь! Но наше боленье отличалось от нынешнего — двусмысленного — фанатства, как отличаются стихи поэтов-романтиков от надписей на заборе.
Нас воспитывали книги, кино и футбол.
У матери рыжего короля воздуха был не один доходный дом, а три — все рядом. Самый небольшой из них не сохранился до нашего времени, снесли.
У владелицы отобрали все, дома заселили служащими недалекой Брянской железной дороги. А владелицу не уничтожили, как класс, даже выделили комнату в коммуналке — на втором этаже. Не иначе, это были футбольные болельщики.
2/1 полукругло выходил на два Ростовских переулка — наш “Второй” и соседний — “Четвертый”. Такая вилка, в основании которой и стоял наш дурацкий дом. Наверное, когда его построил в 1913 году архитектор Мазырин, дурацким он вовсе не был. Но в начале шестидесятых его подвергли капитальному ремонту. Убрали все перекрытия — дореволюционные, заменили их новыми — социалистическими. И дом “повело”, перекосило почти на манер Пизанской башни. Внешне это было не так заметно, как на нашем четвертом этаже.
Ох уж этот четвертый этаж! В современном доме считался бы шестым. Лифта не было — я работал лифтом. Когда Ирина возвращалась с продуктами, вызывала меня с улицы криком, я сбегал вниз и пер наверх с тяжелыми сумками.
Я ужаснулся, когда первый раз вошел в эту квартиру, откуда только что выехали сестры-врагини. Полы под уклон, оборванная проводка, ободранные до десятого зеленого слоя стены и темные следы-тени от мебели. Впечатление было, словно это павильон “Мосфильма”, успешно подготовленный и отфактуренный художниками и декораторами для съемки из жизни тяжелого московского быта и разрухи эпохи военного коммунизма.
Как тут жить?
Но постепенно что-то стало происходить между нами и этой квартирой. Да, она была очень нелепа, ни на что не похожа. Большая квадратная прихожая, три выходящие туда разного размера комнаты, кухня с газовой колонкой, соединенная с ванной, а в ванной комнате, бывшей во время Селиной помещением для прислуги, большое окно во внутренний двор-колодец.
И все-таки в этой ее нелепости было какое-то странное очарование. У этой квартиры был свой образ. Она была живая. И к нашей жизни отнеслась благосклонно, легко забыв о своих бывших владелицах.
Ирина обладает удивительной способностью — с ограниченными средствами обживать любое, самое неприспособленное пространство, делать его своим.
Повесили оранжевый абажур над столом, подаренным Викой Беломлинской перед их с Мишей отъездом — навсегда — в Америку. Из комиссионки абажур — копеечный. Но такой “московский”, такой уютный, такой уж из прошлой жизни.
И теперь в доме был свет, наш семейный свет.
Гудела колонка, бегал по квартире Гек и плакал, когда мы оставляли его одного, уходя всей семьей к Габриловичам или Княжинским. В своей детской Катька вырезала что-то ножницами из цветной бумаги и пела.
Запись 1985-го
Болеющая под Окуджаву Катька… Кот на столе в тени бегонии… Картины жизни… То, что мило сердцу в этом мире…
На ремонт — по средствам — мы “взошли” только года через три. Но дыры и тени на стенах постепенно закрывались — появлялась кой-какая мебелишка. Что-то из наследства Ириной мамы, что-то из моей — семейной — старой мебели, еще отцом приобретенной в “Торгсине”, что-то прикупалось — по дешевке. Тогда еще — до торжества постсоветских рыночных отношений — это было возможно.
Мечта моя — осуществленная — очень большой письменный стол. Из мебельного комиссионного на Фрунзенской. Оттуда же — странный шкаф для книг с незакрывающимися дверцами и с каким-то резным венцом над ними.
Книг становилось все больше и больше, сколотили полки. Они закрыли стену, отделяющую мою комнату от соседней — из другого подъезда. Кроме основного — главного — своего назначения, полки должны были еще служить звукоизолятором.
Звуки соседней семьи — благодаря “капитальному” ремонту — легко проникали в поры гипсокартона и в щели под плинтусами. Иногда это здорово раздражало, но иногда было даже интересно, и, что греха таить, я не затыкал уши.
Запись 1984-го
Вот сумасшедшая — невидимая — семейка за стеной! С их постоянными криками, скандалами и постоянной музыкой. Магнитофонной — старшая слушает, виолончельной — младшая учится, играет, а мамаша еще и на гитаре. И ко всему этому прибавилось пианино старшего брата, приехавшего на побывку из армии.
Одно крошечное событие они могут обсуждать целый день, одними и теми же словами, то бранясь, то смеясь — по одному и тому же поводу.
И все поют.
Постепенно я стал различать их по голосам, знал, как кого зовут и какие между ними отношения. В таком доме, как наш, на пятнадцать квартир в двух подъездах, не трудно вообще знать всё про всех.
Две девочки, одна тринадцати, другая десяти лет. Отец пырнул маму ножом, убежал, уехал в Москву и бросился под поезд. Выжившую мать вызвали для опознания, она с радостью сказала: “Он”.
Прерываю работу и слушаю. Удивительный эффект! Я их словно вижу сквозь стену — мизансцены, планы — голоса — то на общем, то выходят на крупный.
И я, конечно, сразу же придумываю — воображаю — кино. И персонажей.
Самая интересная, конечно, мать. Грубая, крикливая, но — желание жить, быть, вести детей, получать что-то от презираемого, постылого и любимого сожителя, дурака и пьяницы.
А младшая девочка разучивает на виолончели гаммы, алегретто, какие-то “Бай, бай”, мать скандальным голосом ее шпыняет — наставляет, как сидеть, как руки держать. Сожитель, видно, мрачно проснувшись, вставляет свое замечание. Тогда мать кричит на него: “Не бубни, иди нафиг! Прекрати на нервах играть человеку! Не понимаешь, что ли, одно слово может человека сбить!”
А когда человек — одна, она так славно поет за стеной. Как птичка. Ля-ля-ля! Но вот появятся взрослые, и снова будет — грубость, брань, истерика. У нее сразу голос изменится, станет противным…
Из-за того, что без спроса подслушиваю чужую жизнь, я не испытывал, честно говоря, никакой неловкости.
Они, конечно, тоже знали о нашем существовании, только слушать им в моей комнате было нечего — компьютер бесшумен, а я не играю и не пою. Но когда мы встречались на улице, было понятно, что мать семейства особой приязни к нам не испытывает. Даже позволяет себе критические замечания по поводу выражения лица нашего французского бульдога — в том смысле, что оно еврейское.