Но кто мы и откуда. Ненаписанный роман — страница 92 из 95

Последняя картина Германа — это искупление грехов нашего кинематографа последних десятилетий. Полное разрушение стереотипа — во славу кино. Реальность страшного сна, снятая документально. Можно даже сказать — репортажно.

“Какие сны в том смертном сне приснятся?”…

Какие сны — ленинградскому мальчику 38-го года рождения?

Записи 2013-го, февраль

Поезд “Сапсан”, “Москва — Санкт-Петербург”.

Еду хоронить.

…Как дивно отпевали Лешу в церкви на Конюшенной. И это та же церковь, где отпевали Пушкина.

И самый тяжелый миг — прожорливая яма, отвратительная пасть смерти…

“Смерть! Где твое жало? Ад! Где твоя победа?”

Осия, 13:14

Два моих непоставленных сценария — Соловки и Сибирь — как невыполненный долг. Перед Соловками и Сибирью. И в том и в другом герой — подросток. В борьбе с несчастьями и с самим собой.

И в каждом из них — так или иначе — скрывался мой Сашка.


Наброски из ненаписанного романа

Уж никто не гнался по лесу за Сашкой. Он раздвигал ветки и собирал с лица липкую паутину. Короткий, как дыхание зверя, жар пахнул на него из-за деревьев.

Где бы ты ни был, бродя по свету, трава под босой стопой всегда одинакова. Листья прошлой осени, тронутые ржавыми пятнами, как руки старика пегментом, попадались Сашке под ноги. И мертвый крот поперек дорожки. Очень может быть, тот самый, который хотел жениться на Дюймовочке, — мертвый жених Дюймовочки.

Две птицы с женскими лицами поднялись выше самых высоких деревьев. Отсюда им было видно все Хозяйство — во все концы.


Брошенный всеми, одинокий в дачном домике на краю леса, несчастный.

Так хотелось Старику думать о себе, жалеючи себя, и так думалось. Нужно было стонать и жаловаться кому-то, но никого рядом не было.

Забытый, заброшенный, нелюбимый, — жалея себя — до слезной влаги.

Гулко и отдаленно лаяли собаки, обозначая горизонт — край земли.


“Проснись, старый пень”, — промолвила первая птица. “Пора! — вторила ей сестрица-вторая птица. — Встань! Настал этот час!”

Послушаться? Встать? Зажечь свет — всюду, где можно? Зажечь — возжечь — запалить — маяк, манящий, спасающий…

Дачный — заоконный — свет — через деревья — сквозь шелест — сквозь тишину.


Белеющий в темноте ствол березы на первом плане — крупно. И на общем — линия крон, почти растворяющаяся в белизне, еще остававшейся от заката.

Ветер маленькой и нежной ручкой тронул буддийский колокольчик в саду. Как будто ушедшие навсегда души заговорили с ним.

Однако соприкосновение пробирающейся в темноте осторожной ноги с сухим листом на лесной тропинке — шуршание осенних листьев под ногами мальчика, пробирающегося по заколдованному лесу, — прозвучали отдельно от всех других звуков ночного неба и ночной земли.


И тут меня осенило! А может, избавиться от Сашки — раз и навсегда, чтобы не тревожил больше, не докучал? Очень удобный момент. Заблудился в лесу, волки съели, медведь задрал. Вот мне и облегчение! И если подумать, сколько приличных людей авторы приносят в жертву сюжету. Анна Каренина, например. А тут какой-то Сашка…


Наброски из ненаписанного романа

Старик пошел навстречу этим звукам, перешел дорожку — границу поселка и вошел в лес. Босой мальчик стоял под деревьями и смотрел на него.

“После смерти рабби Моше один из его друзей сказал: «Если бы ему было с кем говорить, он бы не умер»”.

Из Мартина Бубера

Вот ведь — почти не осталось постоянных собеседников. Раз, два — и обчелся. С Маркишем — по скайпу. С Иоселиани из Парижа — иногда, но подолгу — по телефону. С Рустамом Ибрагимбековым, когда он в Москве.

И каждый вечер, как правило, набираю номер Иры Рубановой. Мы знаем друг друга так давно, что уже и забыли — сколько.

Говорим обо всем. О Польше, которую мы оба любим. О Вайде, с которым она дружила много лет. Об Авербахе, у которого она брала интервью. О Париже, где она бывает чаще меня. О кино — критически. О детях — с любовью. О Юре Богомолове и Нине Зархи, об артериальном давлении, о наших общих воспоминаниях и, как ни странно, о будущем — в мировом масштабе.

Случается, раздражаемся, не согласившись в чём-то и с чем-то. Но все равно — на следующий день набирается номер. Как правило.

Слава богу, есть еще с кем говорить по вечерам.


Наброски из ненаписанного романа

Садись, ноги в таз. Не надо. Что значит, не надо? Слушайся меня. Ты что? Стесняешься? Меня? Христос мог, а я не могу? При чем тут Христос? При всем. Интересно, он теплой водой или холодной? Кто? Да Христос. Нет никакого Христа. Кто тебе это сказал? Я же еврей? Ну. Так вот, у евреев нет Христа. Кто тебе это сказал? Шекспир. Что? Шучу. Борис мне это сказал. Ах, Борис! Ну да, конечно. Это было в 45-м году на площади Арбатской — возле того фонтана с голым мальчиком. А вы откуда знаете? Я все знаю.


А в Крашичах неспокойно сине море. Чем-то на этот раз недовольна Золотая Рыбка. Море — густой и мрачно-яркой синевы с белыми гребешками-барашками. Второй день сильно штормит. Пальма на углу нашей улицы трагически заламывает руки под ветром.

Был бы я Ганс Христиан Андерсен — написал бы сказку, героиней которой стала бы одинокая белая яхта, мечущаяся на привязи у берега — напротив моей веранды, мечтающая оторваться и броситься в безумное плавание — к нему, к нему, к принцу! — которое ее погубит…

Два дня бунта и неврастении, ураганного ветра и метания моря, а сейчас все снова пришло в свое обычное кроткое состояние — бухта, горы, небо. Прозрачная у берега вода, бесшумная яхта.

Ночь. Три рыбачьи лодки с фонарями. Лучи ярко уходят в воду, соединяя невидимых и неизвестных мне людей с невидимой и неизвестной глубиной.

Рыженькая ящерица на белом потолке балкона. И маленькие летучие мыши, которые вдруг появляются и исчезают, словно клочки дыма и тишины. И ночная бабочка испуганно взмахивает крылышками.


Заканчивается наш месяц — наша жизнь — в Черногории. Вещи, которые за месяц привыкли к этой жизни, сейчас покорно ждут, когда их завтра будут укладывать в чемоданы, и вызывают жалость…

Тиват — Москва. Летим.

Пишу в айпаде, а рядом — у окна — Лизка, и тоже пишет в айпаде. Рассказ или роман, одним словом — прозу. Я подглядываю. Начинается так: “Субботнее утро. Весь город спит. Кроме, конечно, Сэма”.

Под нами — в черноте — невидимые грозы. Трясет и качает. Лизонька боится, прижимается. Я и сам, честно говоря, боюсь. Но долетели с Божьей помощью.

Черногория — теперь в прошлом, мы были там в последний раз.

В который раз разбойно свистануло и прыгнуло время. Что-то все-таки останется от него или нет?

“Но звук наших слов висит, как солнце в пространстве…”

Казимир Малевич

Запись 2000 года

Слово и время, время и слово — вот два кумира, два божества. В каких они отношениях? Кто из них кого торопит и кто кого останавливает?

Вся жизнь — все ощущения, все впечатления, все запахи, весь паровозный дым, все облака за всеми иллюминаторами всех самолетов, все волны и все приливы всех морей и океанов, все голоса птиц по утрам…

Вот последовательность наших последних перелетов и поездок…

На поезде в Киев, в Лисовичи — охотохозяйство и гостиница сына, оттуда на автомобиле в Одессу и назад в Киев. И сразу же — самолетом из Киева — в Ригу.

Спустя некоторое время — из Москвы в Тель-Авив. К врачам.


В раю должна быть такая же тишь, как в Лисовичах в пять утра. Но петухи тоже пусть кричат в раю. А ко мне на балкон прилетал князь Гвидон, я его не тронул, а он меня. Погудел и спокойно в свой удел через море полетел.

Пора и нам — к морю. Едем в Одессу…

Проезжаем населенный пункт Умань. Привет хасидам! Плясать и веселиться!

Направо — сто пятьдесят километров — родина мамы, Елисаветград.


Закадычный — старый — мой одесский друг Гарик Щербаков, он же — Арбузный. Однажды стащил — на Привозе, что ли? — не помню — арбуз нам на закуску. И мы с Валькой Туром тут же наградили его этим почетным прозвищем.

Мы жили с ним в одном доме на улице Советской Армии — ныне Преображенской — на разных этажах. Я в семье Коншиных, он в семье Островских. “Примаки” — кажется, так это называется. Его тесть, отец прозрачной и тоненькой Наташи, был известный Островский, директор Одесского театра музыкальной комедии, по тем временам — большой человек города.

Семья Островских терпеть не могла меня, семья Коншиных — Гарика. Но нас это мало трогало.

Познакомились в первый мой — вместе с Сашей Шлепяновым — приезд в Одессу и сразу же — быстро — сошлись. Молодые были, веселые, легкие — нищие. Вся жизнь тогда была как нарочно придуманная — для смеха и веселья — история, которая потом будет рассказываться, к удовольствию слушателей.

Ту Одессу, которую мое воображение — с сильной натяжкой — делало “бабелевской”, — я пил как брагу на свадьбе, пил и захлебывался.

Гарик — обаятельный и нахальный — был “центровой” в Одессе. Его знали все, и он знал всех. Он был моим вожатым, моим Вергилием. Чуть ли не каждый день, как-то отбрехавшись от жен и родственников и схимичив какие-то рубли, мы с восторгом погружались в наш одесский Декамерон.

Но сколько же мне дало это прекрасное время!

Запись 2016 года

Что сделали из берега морского гуляющие модницы и франты? Наставили столов… Во что превратили одесскую Аркадию! Мою Аркадию! Какая уж тут скала и шторм, скала и Пушкин!

Вчера. Дерибасовская вечером. Толпа. Шум, музыка. Какие-то огни с треском взлетают. Туристы. Веселье и беззаботность? Странное время!


Два дня живем в большой квартире Гарика на Греческой. Он здесь один. Дети и внуки за границей. Он один — среди статуэток, ваз, старинных часов и картин неизвестного мне художника Капустина.