Юрочка Протуберанец и организовал нам этот царский стол на берегу копанки. И второй стол там, в хате Данилюка, он тоже организовал. Никто другой не смог бы организовать.
Я, стыдно и признаваться, учитель. Что это Такое в наши дни в моей родной Белоруссии, разъяснять не буду, каждый знает сам. Скажу только, что половина учителей, с которыми я сеял после пединститута в школе разумное, доброе, вечное, перешли сегодня на другую ниву, добывают себе хлеб с маслом на мясокомбинате. При моей зарплате и нынешнем дефиците я не смог бы выставить и бутылки чернил в прямом и переносном смысле.
Фимка Бухман — профсоюзный бог нашего депо. Гол, как и положено более-менее честному младшему подручному бога. Но как любой профсоюзный бог наших Дней, он все же может человека похоронить. Чего-чего, а этого у него не отнимешь. При жизни почти пустое место, а как погребальная команда незаменим. Правда, опять же не зримо-грубо — рублем и продуктами, а больше увеселением: бесплатной квартирой на тот свет, оркестром, венками и напутственной речью. «Спи спокойно, наш товарищ и брат, а мы уж тут за тебя...» И сегодня Фимку хватило только на гроб, венки, ленты и оркестр. Протуберанец же среди бела дня, не прячась, на машине вывез из мясокомбината чуть не половину спецхолодильника.
— Что я им, фраер? Не могу взять на поминки лучшему другу у того парня дичи — лосятины, соломки.
Вино тоже завезли по его кивку, машиной, с консервной базы, в трехлитровых стеклянных банках. Вино местного производства, мерзопакостное, мальвазия, одним словом. Но краденому коню тоже в зубы не глядят. Закусываем зато по-царски, вернее, по-министерски, как те парни. Первый раз в жизни, и то на поминках, ем копченую, вяленую и запеченную дичь. Соломку жру, хоть и мальвазию пью. Жизнь прожил, а думать не думал, что на свете есть такая вкуснятина. Неприлично так жрать, поминки все же, но припал и отпасть не могу. На своем горьком опыте начинаю теперь понимать, что такое кормушка и почему от нее тех, кто уже с ногами в той кормушке, за уши не оттянуть. Свинья она и есть свинья. Грешен человек, грешен и слаб. Тут бы и в рот ничего не должно лезть, кусок поперек горла должен становиться, драть горло, а я присосался и наяриваю, только нос вприсядку идет. И прочь, прочь все доброе, разумное, вечное. Вам — доброе, разумное, вечное, а мне — телятинки, мне — севрюжки с хреном.
Соломка — клянусь, мало кто и знает, что это такое. Объясняю, ничего общего с соломой. Совсем не та мякина, что всю жизнь считал за колбасу и мясо. Копченая вырезка из соответствующего места дикого кабана. И под эту царскую закусь и мальвазия — руб десять бутылка, пьется, как за пять двадцать. Мы уже одну трехлитровку опорожнили. Пьем гранеными стаканами, по полной.
— Но Пасаран. Но Пасаран. Но Пасаран.
До дна полными стаканами пьет вместе с нами и Волька Драник, и Борька Шнобель. Борька — тот самый городской заглавный, который заставлял меня есть яблоко. Сегодня он знаменитый в нашем городе пропойца и музыкант, баянист городского Дворца культуры. Кличкой Шнобель пометил его еще в детстве Данилюк. И Борька сейчас, хотя мы знаем наизусть и сами, рассказывает, как это было, будто о подвиге или высокой награде рассказывает.
Городские перевстретили Данилюка там же, где и меня. На перекрестке улиц Интернациональная, Ленина и Советская. Поприветствовали:
— Христос воскрес.
И он им ответил:
— Воистину воскрес.
Была как раз Пасха, праздник, который мы уважали. В Христа, конечно, как ни в бога, ни в черта, ни с нашей, ни с ихней стороны никто не верил. Но была радость и вера в надежность и доброту пасхального яичка. Входила в силу весна. И все дети были похожи на молодого Христа-нигилиста, Христа- язычника. Как весенняя трава, разбуженная теплом, за белый вихор выхваченная из земли солнечным лучом после долгой зимней спячки, все они радовались солнцу, поклонялись солнцу, были свежевымыты и улыбчивы, а оттого, казалось, и нарядны, как то же пасхальное яйцо. Некрещеные Христосики-нигилисты с улиц Интернациональная, Советская, Ленина. Христосик-нигилист с Марса — окраинной городской свалки. А все вместе — новоявленные Понтии Пилаты, ищущие Христа, чтобы немедленно распять его.
— Говоришь, воистину воскрес? — переспросили интернационалисты-ленинцы.
— Говорю, воистину воскрес, — не моргнув глазом, подтвердил Христосик с Марса.
— Ну что ж, это мы сейчас посмотрим.
Ему бы руки в ноги. Ничто ведь не мешало, как мне. Ноги в руки да по молодой траве ловкими молодыми ногами, да мимо садов в весеннем цветении, по цветам мать-мачехи, что желто бежали вдоль заборов. Сквозь запоры и завись запахов и ароматов. Или уж, эх, раззудись плечо, разойдись рука. Носы же у всех Христосов и Понтиев из одного материала и юшка одного красного цвета. Вот бы на Пасху и расквасил эти носы, пустил кровянку. А он, как к земле прирос, стоял и улыбался.
— Воистину, воистину воскрес.
Все правильно, хоть и сильный, но медленный, даже мешковатый. Злости в нем настоящей не было. На дело с ним идти, в драку лезть надо сначала разогреть, раскочегарить хорошенько его, побить, и прилично, лучше на его же глазах врезать тому, с кем он водится. Тогда и он что надо. Такой вот он был, хотя и ходил у нас в предводителях. А на Интернациональной его заставили пахать носом землю. Катить пасхальное яйцо носом три километра по песку и на коленях. Тогда яйцо будет совсем его.
— He-а, не будет оно совсем моим, — сказал Но Пасаран. — Три километра я не смогу. Три километра по песку и носом, да еще на коленях. Не-а, это невозможно.
— Возможно, — обнадежил его все тот же заглавный, что позднее бросил мне под ноги огрызок яблока. — Не спеша, по холодку, не вспотеешь даже.
— А ты сам сумел бы хоть и по холодку? Сам бы ты сумел прокатить и не вспотеть? — быстренько повернулся к заглавному Данилюк.
Тот сначала несогласно крутнул головой, но посмотрел на свою хевру, которая тоже смотрела на него, и сказал:
— Прокатить бы прокатил, но зачем это мне. Не я же, а ты в моих руках.
— Слабак, — сказал Данилюк. — Никогда в жизни не прокатить тебе такое красивое пасхальное яйцо. Крепкое оно — мацак?
— Мацак, — опрометчиво и с гордостью подтвердил заглавный.
— Нет и нет, мацака тебе не прокатить. Мацак вообще не катится, — обрадовался Данилюк, надыбал слабину.
— Не катится?.. Во дает, как живой. — Заглавный лениво засмеялся. Засмеялись и его наперсники.
— А вы чего лыбитесь! — цыкнул Данилюк. Выбрал среди них самого доходягу. — Вот шкилет, может, и докатил бы. А ты ни в жизнь.
Скелет совсем уже притянул живот к хребтине, выпятил грудь и даже сквозь рубашку обозначил все свои ребра. Заглавный сделал ему смазь и живот в живот сошелся с Данилюком.
— Оскорбляешь, дядя, у нас за это делают больно.
— Сэр, у меня и в мыслях не было оскорбить ваше высочество. Говорю истинную правду. Мацак — это биток. Он тяжелый, он не может и не должен катиться. Не докатить.
— А я говорю, докатить, но...
— Без всякого «но». Не докатить. У вас, сэр... У тебя... — Данилюк склонился к заглавному и шепнул ему что-то в самое ухо.
— У меня, у меня толстая? — в то же мгновение почти заверещал заглавный.
— У вас, сэр, у вас. И не просто толстая. А неприлично толстая. Не срака, а тендер паровозный.
Тендер у заглавного был действительно что надо.
— И не только тендер у тебя, но и шнобель еще, что паровозная труба. И сам ты с таким могучим тендером и шнобелем настоящий паровоз.
И этим паровозом Данилюк выбил из колеи заглавного окончательно. Закрепил победу еще и тем, что тут же, не сходя с места, предложил присоединить шнобель к тендеру.
— Пристроить шнобель к тендеру... — только еще начал он, как команда заглавного не выдержала. Скелет, к которому до этого обращался Данилюк, стал от смеха просто пузатым рахитом. Ему же первому вновь и досталось. И еще пару подзатыльников своему воинству пришлось отвесить заглавному, чтобы оно успокоилось. А Данилюк ловил момент, продолжал:
— Шнобель к тендеру. Тогда, может, и докатишь. А так ты только посмотри на себя в зеркало. Тендер вверх, шнобель — сразу же в песок. Не докатить.
— Докатить.
— Докажи.
— Докажу. Я туда, — заглавный ткнул пальцем в конец улицы, — а назад покатишь ты. Будешь катить, а я буду на тебе еще и верхом ехать.
Высыпал из-за пазухи и из карманов колотые яйца, что, по всей видимости, выиграл у своей же команды. Очень уж пристально они рассматривали эти яйца.
— Глади, как это делается, — заглавный стал на четвереньки. — Учись, пока я живой.
— Давай, давай, не базарь. Ну, поехали! — дал команду Данилюк.
Шнобель ткнулся носом, что кочергой, в пыль и пополз, покатил по своей родной улице пасхальное голубое, как небо, яйцо. Его команда считала метры, не убегал, считал метры и Данилюк. Докатил бы то яйцо заглавный до конца улицы, нет? Неизвестно. Скорее всего, нет. Хотя и делал он это сноровисто и управно. А все равно не докатил бы. Не успел бы, потому что мы, марсиане, владеем предвидением. У нас есть интуиция. И здесь надо особенно отметить, что такие, как наш, городки в совершенстве владеют предвидением. Они живут им — интуицией и инстинктом. Обидно, больно, но это точно и справедливо.
Нет, не только тогда, но и сегодня где-то есть иная жизнь. Не знаю, какая, но иная. Культурная, социальная, экономическая? Не знаю. Иная. Мы же живем интуицией и инстинктом. А инстинкт и интуиция всегда и безошибочно ведут нас на баррикады. На Голгофу. За то, что в иной жизни просто нелепо и смешно, мы выкручиваем руки и дробим черепа, потому что мы всегда знаем только одно: борьба, борьба, борьба. Стенка на стенку. Наверно, только о той, иной жизни говорят, что она полная и сознательная. В нашей тоже нет пустоты. Великое ведь множество вокруг радетелей и не допустителей такой пустоты. Но сознания ровно столько, сколько надо для того, чтобы выжить, отвоевать право на свое собственное существование. Если так живут все и не прорастают шерстью, значит, счастливые. Только не взбунтовался ли против такой жизни своей же смертью наш Но Пасаран?